Все это такое ненастоящее, внезапно подумал я. Я представил, как иду по окрестностям дома, где живут Чарльз и Доминика, смотрю, как застрелили пешехода, кровь капает по его лицу на белую футболку. Будет ли все это смотреться не таким ненастоящим, если я проникну в суть этого насилия?
— Разве не кажется, что это неправильно, — сказал я, бросив на стол бургер, истекающий со всех сторон мраморными каплями соуса, — есть после того, что мы видели?
— Мне это кажется естественным, — сказал Чарльз, возвращаясь с чашечками. — Есть-то надо.
— Слушай, — сказала Доминика, макая еще один кусок картошки в кетчуп. — Мы пришли туда только потому, что ты хотел, а теперь ты ведешь себя так, будто мы сделали что-то плохое. Ну да, кино оказалось чуть более тяжелым, чем мы думали. И что? Мы здесь, мы живы, и у нас хорошие оценки. Бог хотел бы, чтобы мы были благодарны за это.
— Бог хочет, чтобы у нас были хорошие оценки? — спросил Чарльз. — О Господи.
— И Бог хотел бы, чтобы ты съел этот «Биг мак», — добавила Доминика. — Между прочим, ты собираешься доедать? Если нет…
Я подтолкнул свой «Биг мак» к Доминике.
— Ты не понимаешь, — сказал я.
Конечно, это была не их вина. Я не сказал им почти ничего о том, что происходило у меня в семье, и, наверное, им казалось нечестным, что всего минуту назад я был так беспечен насчет своего христианства, а теперь выглядел фанатиком вроде моего отца. Я знал, что никогда не смогу сказать им, что происходит, и неважно, сколько дней мы проведем вместе, я все еще одной ногой буду ступать по жизни в том мире, которого они никогда не видели, так же, как они одной ногой пребывали в тех окрестностях, где я никогда не бывал.
— Знаешь, что тебе нужно? — сказала Доминика, постукивая ногой по плитке. — Песня тебе нужна.
Я почувствовал, как от бургера замутило в желудке. Все мои силы ушли на то, чтобы не поморщиться.
— Пожалуйста, нет, — сказал Чарльз, возводя глаза к потолку. — Это все, что мы сделаем.
Пятно кетчупа осталось у него на нижней губе, кричаще-красное. Я вспомнил статью, которую читал, о новой крови, которую придумали для «Страстей», тошнотворно сладкой — красная краска, маслянистая смола, и все это связано глицерином, чтобы она казалась более вязкой.
Доминика встала, вытерла руки от соли о темно-синюю блузку и прочистила горло. Она огляделась несколько секунд. В ресторане было всего три-четыре человека. За окном дымка оранжевого тумана сгущалась над округой, затемняя дорогу. Несколько снежинок липли к окну, таяли и чертили линии вниз по стеклу. На мгновение показалось, что мы внутри какого-то причудливого снежного шарика, что кто-то встряхнул нас и завел музыкальную машинку. Доминика подхватила Чарльза под мышки и заставила подняться — он чуть не повалился на стаканчики с кетчупом.
— Летний день, — запела она, удивительно в лад, удивительно не по сезону.
Некоторые люди повернули головы. Что ты делаешь рядом с ними?
Чарльз присоединился к ней. Я молчал.
— Сыночка в люльке мы ото всех скрыли, — гармонично пели они, — спи с папой и мамой, баю-бай-бай.
Я бросился в туалет и закрыл дверь перед их пением. Я глядел в ровную воду и ждал, но ничего не происходило. Там было только отражение тощего лица, которое я с трудом узнавал.
В моей тайной жизни экс-гей терапия растет внутри меня, обосновывается под моей выступающей кожей, охватывает контуры живота. В желудке мутит от волны кофе и «макмаффина» с яйцом, который мама заставила меня съесть по пути на сеанс, желтая оберточная бумага шелестит, и шины глухо шумят по мосту Миссисипи-Арканзас. Мама часто это делает в последнее время, заставляет меня есть калорийную пищу, запихивает в мои сандвичи настоящий майонез, когда я не смотрю, как будто все мои старания сделаться невидимым бесполезны.
— Твои мысли вредоносны для Бога, — говорит консультант, его глаза сосредоточены на столе со стеклянным покрытием между нами. С этого угла его брови выглядят как две большие запятые. Он здесь, чтобы остановить меня. — Они отвратительны, противоестественны. Это мерзость.
Я все думаю о том, как он сказал слово «мастурбация». Это слово все еще засело в этой комнате и не хочет уходить.
— Я знаю, — говорю я. — Я стараюсь.
— Мы с твоей матерью думаем, что ты должен посещать «Исток», — говорит он, протягивая лист бумаги. — Это двухнедельная программа. Очень короткая, но эффективная.
Исток. Рассказы, которые я пишу почти каждый день, теперь тоже способны скрывать исток, откуда проистекает моя боль, заслонять меня своей тенью от моей греховной натуры. Когда я не сижу перед этим консультантом, когда вместо этого я сижу с Чарльзом и Доминикой в моей спальне и царапаю в блокноте, я забываю о своем несчастье, чувствуя только радости и разочарования написанного слова, если ему не удается обволакивать то, что видится мне в уме. Писать — это куда большее и куда меньшее, чем я представлял себе. Но я не могу убежать от своей боли, как много раз говорил мне консультант. Я не могу убежать от своей омерзительной натуры, каким бы тощим я ни стал. В конце концов я должен вернуться к истоку.