Еще был Малыш Бергер, веселый юный цыган из Австрии. Смекалки и остроумия ему было не занимать, а все свободное время он постигал искусство письма.
Когда разговор шел о лагерных делах, Малыш Бергер был душой компании, но стоило кому-нибудь упомянуть мир за колючей проволокой, он тут же уходил в себя и закрывался ото всех. Вне всяких сомнений, он страдал от комплекса неполноценности. Он частенько повторял: «Но это не потому, что я всего лишь цыган». Может, он был прав, утверждая:
– За пределами лагеря все евреи – большие шишки, и их тоже хлебом не корми, дай только насолить цыганам.
– Если этому пареньку представится шанс, он станет отличным студентом, – говорил наш инструктор. – Но миру еще нужно пережить серьезные изменения.
Йендро, тринадцатилетний цыган из Чехии, был самым младшим и, как следствие, самым эпатажным и напыщенным из всех нас. У него было несколько братьев, и он знал, как вызвать сочувствие. Его всегда окружали члены родного клана, фанатично оберегающие свой мирок от любопытных глаз прагматичных соперников, таких как Малыш Бергер.
Были и одиночки без друзей, которые считали себя лучше других и всегда держались в стороне.
Одним из таких узников был шумный одессит, гордо объявлявший себя «ненавистником евреев». Его отец участвовал в погромах и закладывал ему в голову идеи антисемитизма. И теперь, когда еврейские начальники оставили его на милость немцев, а сами отступили к Москве, его пророчество могло сбыться в любой момент.
– И даже здесь, в этом лагере меня убьют евреи, – завывал он, а на бледном лбу выступали капли пота.
Его опасения не были безосновательны – мы и правда время от времени его поколачивали.
Другим заключенным из этой касты был немец-одиночка – малограмотный деревенский паренек с красным треугольником на груди. Как только он умудрился затесаться в политические противники режима, оставалось загадкой. Он и сам не помнил. И без того медлительный ум его был встревожен тем, что мы изо всех сил старались его избегать. На пару с Малышом Куртом они были на грани безумия – обычного недуга, учитывая условия, в которых мы жили.
В женском лагере Биркенау жил один ребенок-еврей. Мальчик лет четырех, которого любили и узники, и охранники. Как-то раз он пришел в наш лагерь навестить мать, которая находилась в десятом блоке, – экспериментальном госпитале для женщин. Мы познакомились еще в лагере для интернированных и прибыли на одном поезде, поэтому я захотел с ним увидеться.
– Тебе чего? – в ответ на мою добродушную заинтересованность прошипел светловолосый берлинец с презрением, как его учили, махнув татуированной рукой. – Иди, куда шел, schiess in Wind![46]
Лучшими друзьями узников являлись песни, ведь одним из немногих способов поднять настроение всегда была музыка.
По утрам в воскресенье, когда оркестр давал концерты для личного состава СС, многие из наших толпились на дороге между блоками № 1 и № 12, чтобы хоть одним глазком посмотреть, что там происходит.
Музыканты, одетые в полосатые костюмы, с начищенными до блеска медными инструментами, сидели на лужайке в окружении аккуратно подстриженной живой изгороди. Вокруг сада гуляли почетные гости: офицеры, их девушки, жены и дети. За колючей проволокой под напряжением стояла, переминаясь с одной затекшей от усталости ноги на другую, не приглашенная и не заслуживающая внимания публика совсем иного рода. Песни помогали забыть о тяжелом положении, в котором мы оказались, и пока в уши вливалась магия, люди по обе стороны забора из проволоки растворялись в звуках музыки.
Летними воскресными вечерами раз в две недели оркестранты устраивались на деревянной сцене, построенной рядом с лагерной кухней, и давали настоящий концерт. Дирижировал ими поляк, который прежде работал на Варшавском радио. Казалось, будто произведения специально подбирались с целью вселить в нас надежду. В том аду, в котором все мы оказались, они обретали особый смысл. Порой вечерние облака плыли на запад, словно торопились нас покинуть, и уносили с собой обрывки музыки и наших размышлений. Облака были свободными. Музыка – вечной. Мысли – безграничными. Но мы и миллионы нам подобных прозябали в цепях – цепях, что были незримы и разорвать которые мы были не в силах, цепях, о которых мы не ведали, цепях, что выковала умирающая цивилизация, пожелавшая опутать ими свою юность.
Одним тоскливым утром, когда первые лучи солнца пронзили тьму, росистый туман с реки Сола еще стелился над Освенцимом. Прозвенел лагерный колокол, и ежедневная борьба за то, чтобы освободиться от блаженного сна и вступить в реальность нашего мира, началась. Я потер глаза, осознал, где нахожусь, и тут вспомнил, что наступил мой четырнадцатый день рождения. Единственным напоминанием служило письмо от мамы, в котором она призывала меня не отчаиваться. Оно было надежно спрятано у меня в нагрудном кармане.
Обычно день рождения ребенка – это большое событие, но с каждым годом подарков становится все меньше и меньше. В тот день мне ничего не подарили. Можно сказать, что я стал мужчиной.