Дэнни сидел за столом, разглядывал клетчатую виниловую скатерть и изо всех сил желал очутиться где-нибудь в другом месте. Кухонька в трейлере была такая тесная, что тут и развернуться было особо негде, она насквозь провоняла едой и от плиты быстро перегревалась, поэтому здесь и зимой-то было неприятно находиться. Буквально пару минут назад Дэнни провалился в сон наяву, и там, во сне, была девушка – не какая-то знакомая девушка, а вроде как девушка-дух. Ее темные волосы свивались в кольца, будто водоросли на мелководье: черные волосы, а может, и зеленые. Она подобралась к нему восхитительно близко, словно хотела поцеловать, но вместо этого подула ему прямо в рот удивительным свежим воздухом, воздухом, который был похож на выдох из рая. Воспоминание было до того приятным, что Дэнни аж поежился от удовольствия. Ему хотелось уединиться, посмаковать этот сон, потому что он уже стирался из памяти, а Дэнни страстно желал снова в него провалиться.
А вместо этого он сидел тут.
– Фариш, – говорила бабка, – уж так я не хотела, чтоб ты вставал. – Она сжала руки, проводила тревожным взглядом солонку и банку патоки, которые Фариш с размаху шлепнул на стол. – Да будет тебе, не утруждайся.
– Садись, Гам, – мрачно сказал Фариш.
Это повторялось всякий раз, как они садились за стол – у них с Гам это был своего рода ритуал.
Бормоча что-то себе под нос, Гам проковыляла к стулу, всем своим видом выказывая неодобрение, бросая на Фариша полные сожаления взгляды; сам же Фариш, который так накачался товаром, что тот у него из ушей лез, накрывал на стол, громыхая тарелками и звякая приборами, топая по кухне – от плиты к столу, от стола – к холодильнику на крыльце. Когда он сунул бабке наполненную до краев тарелку, та только слабо отмахнулась.
– Вы давайте, мальчики, сначала вы поешьте, – сказала она. – Юджин, возьми-ка.
Фариш грозно зыркнул в сторону Юджина, который тихонечко сидел за столом, сложив руки на коленях, и шмякнул тарелку на стол перед бабкой.
– Держи-ка… Юджин, – она трясущимися руками протягивала тарелку Юджину, а тот уворачивался, не желая ее брать.
– Гам, в тебе есть всего-то кружка крови! – взревел Фариш. – Ты так обратно в больницу загремишь!
Дэнни молчал – он отбросил волосы с лица, взял кусок лепешки. Есть ему не хотелось: слишком жарко, слишком сильно он кайфанул, да и воняло из лаборатории просто безбожно, а уж в сочетании-то с запахом лука и прогорклого жира – да при таком раскладе ему, похоже, есть никогда больше и не захочется.
– Да, – сказала Гам, печально улыбаясь скатерти, – уж как я люблю на всех вас готовить.
Дэнни готов был об заклад побиться, что его бабка больше рассказывала, как она любит для них готовить, чем на самом деле любила это делать. Гам была низенькая, тощая старуха, смуглая и морщинистая, будто кусок старой кожи, почти горбатая, потому что привыкла то и дело съеживаться от страха, и очень дряхлая – на вид ей было лет сто, хотя на деле – около шестидесяти. Отец ее был наполовину француз, наполовину каджун, а мать – чистокровная чикасо, сама Гам родилась в лачуге издольщика, где пол был земляным и не было никаких удобств (об этих лишениях она не уставала напоминать внукам), и тринадцати годов от роду уже была замужем за траппером на двадцать пять лет ее старше. Сложно представить, как она тогда выглядела – в дни ее тяжкой молодости у нее не было денег на всякие глупости вроде фотоаппаратов или фотокарточек – но отец Дэнни (который обожал Гам с каким-то даже романтическим, а не сыновним пылом) помнил ее краснощекой девчонкой с блестящими черными волосами. Она его родила, когда ей и пятнадцати не исполнилось, и он все повторял, что “она была красотка кунских кровей”. Кунами он звал каджунов, но маленькому Дэнни одно время смутно мерещилось, будто Гам – наполовину скунс, которого, впрочем, она – запавшими темными глазками, заостренным личиком, торчащими в разные стороны зубами и сухонькими смуглыми ручками – действительно напоминала.
И какой же Гам была маленькой. Казалось, будто она с каждым годом становится все меньше и меньше. Теперь она так усохла, что и вовсе превратилась в карлицу с запавшими щеками и тонким, как лезвие, ртом, из которого то и дело сыпались не менее острые слова. Она то и дело напоминала внукам, что всю жизнь трудилась в поте лица, и от этого-то тяжкого труда (которого она вовсе не стыдилась, уж кто-кто, но только не Гам) и состарилась раньше времени.