– Должна успеть к автобусу, чтобы вернуться домой.
– Вы далеко живете?
– Не слишком.
– Не хотите сказать где? Но если я за вами должен ухаживать, я должен знать вас как можно лучше.
– Вы и так меня знаете!
– Я не знаю даже, как вас зовут.
Она посмотрела мне в глаза, потом их опустила, а потом вновь подняла.
– Офелия. Меня зовут Офелия. Не знаю, откуда оно – из реальной или воображаемой жизни, но это мое единственное имя.
Секунду, пока она складывала губы, чтобы произнести свое имя, я надеялся, что она скажет Эмма, но словно по предсказанию прозвучала Офелия.
– Я должна бежать. – И не двигалась с места. – Не знаю и не желаю знать, что будет завтра, но я всегда вам буду благодарна за заботу о ней.
– О ней – о ком?
Я с мольбой смотрел ей вслед, умолял не бросать меня, ничего не сказавши. Через несколько метров она остановилась и, не поворачиваясь, прошептала:
– О моей матери.
Я вернулся к фотографии, похолодев от услышанного откровения: в глазах обеих стояла грусть нежилых, опустевших домов. Я всмотрелся в нее. Показалось, будто взгляд ее говорил: позаботься о ней, как позаботился обо мне.
Никто не смог больше сказать, как сложилась дальнейшая жизнь Берты. Наверняка те, кто знали ее, могли бы поклясться, что она как две капли воды похожа на мать: белая нежная кожа, уголки губ сжатые, черные, гладко зачесанные волосы, большие глаза и прямой нос. Когда она в первый раз пришла навестить ее на кладбище, ей было столько же, сколько Эмме, когда та отравилась.
26
Офелия сказала, что судьба моя написана в моем имени, и, возможно, была права, но то, что меня зовут Астольфо, никак не связано со старыми книгами с комбината, а с неким неизвестным скупщиком волос.
Он приходил с калабрийского взморья и объявлял о своем появлении гулким, как из бочки, голосом, а местные женщины ожидали его каждый четвертый день месяца, пунктуального, как солнечное затмение. Он тащил за собой тележку, полную всякой утвари, – ведра, чаны, корыта, лохани, которые обменивал на женские волосы, остававшиеся на зубьях расчесок, как рыбки в неводе; ловкие женские руки их вынимали и складывали в конверты и пакетики. Волосы любой длины, толщины, цвета, частицы собственного тела, отданные в обмен на лохань для стирки белья или чаны, в которых хранили разрубленную тушку поросенка.
Некоторые дамы перед сдачей даже опрыскивали их духами, другие расчесывали их как на куклах и завязывали разноцветными бантиками, не смущаясь, что старый моряк сбросит их в одну кучу с сальными волосами Челестины и завшивленными космами Фоски. Он брал у всех женщин, даже у Миледи, хотя они были из подмышек, где росли обильнее всего. Что он с ними делал потом, оставалось полной загадкой: по некоторым предположениям, волосы для кукол, для женских париков, для скрипичных смычков. Для сквернавцев, по утверждению Гасперины, смотрительницы ризницы.
В самом деле, что с ними делают, задавалась вопросом тринадцатилетняя Катена Семинара, моя мама, аккуратно складывая в пакетик волосы своей сестры. Мать поручила ей заниматься обменом, и она ожидала прибытия торгаша на ступеньках крыльца их дома, положив пакетик рядом и держа в руках потрепанную книгу, которую перечитывала уже не раз.
Когда барахольщик прибыл, Катена положила книжку на ступеньку, взяла пакетик и отдельно прядь своих волос, которую использовала, как закладку наподобие Пьетро Бембо, использовавшего для этих целей белую прядь Лукреции.
– Мне, пожалуйста, голубое корыто, – сказала она, протягивая пакетик.
Чтобы достать его из-под завалов утвари, человек опрокинул ведро, из которого выпала книжка. Она была необычайно красива, обтянута коричневой кожей, будто только что напечатана, с золотым тиснением и шелковой закладкой, выступавшей из-под обреза.
Старик подобрал ее, как упавший носовой платок, и швырнул обратно в ведро.
– Сколько вы за нее хотите?
– За это? – сказал он, доставая книгу. – Даже не представляю, как она сюда попала. Но если хотите, можем сговориться. – Он посмотрел на блестящие волосы девочки, ниспадавшие ей на плечи.