Стихотворение Мандельштама усиливает ощущение, что произведение Шиллера выражает ностальгию по дохристианским временам. Надломленный хлеб в заключительных строках можно понимать как аллюзию на евхаристию: к ней отсылает прилагательное, напоминая об истерзанном теле Христа[388]
. Более того, уместность подобного толкования подтверждается следующей строкой, в которой евхаристический (или же добытый тяжелым трудом) хлеб противопоставляется не только идиллической пище пастухов, но и элементам древнегреческого возлияния в честь мертвых[389]. В этой последней строфе мы наблюдаем мучительную ностальгию по более простым, идеальным временам и пространствам, свободным от «скрипучего труда» и нужды; по временам, когда колесо истории — если взять лишь один возможный ряд ассоциаций — вращалось легко и плавно, без резких и кровавых поворотов — революций и гражданских войн. Однако мы также видим и ностальгию по незамысловатому в плане морали дохристианскому миру, миру еще-пока-забытого христианства. Тяга ретроградного времени, таким образом, еще не преодолена, хотя евхаристия уже и вертится на кончике языка поэта[390].Как мы уже отметили, для Ницше идиллическое начало александрийской культуры находит высшее выражение в искусстве оперы. Ряд исследователей отмечали во второй половине сборника Мандельштама неоднократные отсылки к современной (выполненной Мейерхольдом, Головиным и Фокиным) постановке оперы Глюка «Орфей и Эвридика»[391]
. Эта опера особенно хорошо подходит для того, чтобы вытеснить собой трагический театр, в цвета которого окрашено начало сборника. Во-первых, в этой опере есть крайне необычный акцент на хоре. Во-вторых, те фурии, что вновь обретают власть в мандельштамовском диптихе, в опере умиротворяются пением Орфея. Наконец, сюжет «Орфея и Эвридики» служит мифопоэтическим аналогом драмы припоминания (Для более широкого понимания контекста «Tristia» важно также вспомнить, что христианство возникло в александрийскую эпоху. Говоря словами Блока, это была та эпоха, «в которой надлежало родиться Слову»[393]
. «Tristia» кончается стихотворением «Исакий под фатой молочной белизны…» (1921), которое можно понять как апофеоз воскресшего в памяти христианства[394]. В нем, если рассматривать его вместе со стихотворением «О, этот воздух, смутой пьяный…», совершается евхаристия христианской культуры посредством изображения физических соборов-«сосудов», которые берегут христианские откровение и веру в настоящем и проносят их в подразумеваемое будущее.Обряд евхаристии явно имел для Мандельштама (как и для Иванова) символическое значение. В 1915 г., т. е. за год до первых стихотворений «Tristia», Мандельштам написал стихотворение «Вот дароносица, как солнце золотое…», озаглавленное в раннем варианте «Евхаристия». Оно экстатично по тону и описывает «великолепный миг» вневременной и безграничной радости, когда перед прихожанами поднимают дарохранительницу — богато украшенный ларец со святыми дарами.
Важно, что в этом стихотворении Мандельштам использует неверное слово для обозначения дарохранительницы. Употребляя вместо более правильного термина «дарохранительница» термин «дароносица», который означает, строго говоря, маленький ковчег, используемый для переноски даров из церкви к больным и умирающим, Мандельштам — сознательно или нет — подчеркивает, что евхаристия и дары могут быть сохранены в целости и перенесены через время и пространство. Важно здесь и то, что православные дарохранительницы часто изготовляются в форме церкви. И в стихотворении «О, этот воздух, смутой пьяный…», и в стихотворении «Исакий под фатой молочной белизны…» русские соборы — это те ковчеги/дароносицы, которые проносят христианское откровение сквозь время тревог и опасностей.