— Не надо, дочка! — услышала она срывающийся голос. — Не надо! Все будет хорошо. — И добавил, словно самое тайное: — Клянусь тебе.
Какая-то дрема навалилась на нее. Она закрыла глаза, потом открыла: отец все еще стоял рядом: ей показалось, что щека у него мокрая и блестит в сумрачном вечернем свете.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
IX
После отъезда Таны Жалел не находил себе места. Все валилось из рук, и ни к чему не лежала душа. С постели поднимался с трудом, невыспавшийся, хмурый. Утренние прогулки и те забросил. Нехотя брился, умывался, односложно отвечая матери, которая готовила завтрак.
— Твои любимые! — мать вносила горячие баурсаки.
Он безразлично кивал: ему было все равно, что есть. Мать отворачивалась, чтобы сын не видел расстроенного лица, смаргивала набегавшие слезы. Но он и не замечал их, поглощенный собой, своими мыслями и переживаниями. Рассеянно смотрел в окно, за которым брезжило утро, или шуршал газетой, мало что в ней понимая.
Дни тянулись серые, унылые, как и небо, затянутое низкими свинцовыми облаками. Была поздняя осень. Ждали снега. Но его все не было и не было. Только временами, когда задувал северный ветер, вместе с колючим песком неслась по степи снежная крупа. Ночами прихватывали заморозки, вода в умывальнике подергивалась прозрачной корочкой, а дым от костерка — его все так же на заре разводил отец — вился тонкой, прямой, как карандаш, струйкой.
«Скорее бы зима», — думал Жалел. И представлялась заснеженная светлая степь за окном, синеватые тропинки, косые лучи солнца, празднично лежащие на полу. В доме тепло, и все они — отец, мать, Халелбек с детьми и Жансулу — собрались вместе. Отец наигрывает на домбре какие-то полугрустные-полудремотные кюи; Халелбек мурлычет под нос, а он лежит, слушает простой и близкий напев. Покойно на душе, и вспоминается что-то далекое, милое…
«Быстрее бы зима!»
Но тусклая осень все не кончалась, тоска все прочнее захватывала душу. Жалел двигался, говорил, работал… Вроде все как раньше, и вместе с тем стал суше, жестче, нередко срывался. Подчиненные ему геологи мгновенно уловили эту перемену: уже не было ни шуток, ни юмора, которые Бестибаев вносил в деловые отношения, — а только четко очерченные служебные рамки. Жалел заметил, что ребята не приходят к нему в перерыв или в конце дня, чтобы посидеть, поговорить, а если вызывает их — входят настороженно, неохотно и, едва заканчивается разговор, спешат уйти.
Несколько дней назад он накричал на Усанова — молодого инженера, допустившего промах: неверно составил геолого-технический наряд.
«Не можете работать! Подводите! Почему не посоветовались?!»
Усанов, бледный как полотно, мялся, пыхтел, наконец выдавил из себя: «Вы были не в настроении… Я и не зашел…»
«Что за чушь!» — и тут же спохватился. Внимательно посмотрел на парня, на его измятое переживанием лицо…
Неужели подчиненные боятся и не любят его? Нечего сказать — доработался. Рядом с ним не манекены, не автоматы — люди! Зачем он орал сейчас на Усанова? Криком не поможешь, не исправишь. Неужели вот так постепенно черствеют, погружаются в бездушную формалистику, отгораживаются от людей, от живого дела?..
И вместе с тем было какое-то злое удовлетворение: выместил досаду! Пусть и другой почувствует, что значит постоянно носить в себе боль. Взвинченность переходила в безразличие: словно засыпало песком, а ты и пальцем не шевелишь, чтобы выбраться из-под желтой горы.
«Неужели так будет всегда? И зима ничего не изменит… И весна…»
Жалел даже подумывал: не бросить ли Узек? Не поехать ли рядовым геологом в какую-нибудь партию, где тебя никто не знает и ты никого? Начать все заново, с чистой страницы. А прошлое — затушевать, зачеркнуть, забыть. Но куда ехать? И главное — зачем? Чего искать? Уйти от самого себя еще никому не удавалось. Да и не хватит сил расстаться с Узеком. Разве можно бросить дело, которое для него не служба, а сам смысл существования.
«Надо что-то менять в себе самом. В отношении к людям и к жизни…»
Разлука с Таной заставила Жалела посмотреть на себя со стороны. И в этом взгляде смешались холод, отстраненность и какой-то болезненный интерес. В нем опять жили два человека: один судил другого, беспощадным скальпелем рассекая поступки, чувства, мысли, едва ли не само сердце.
Нет, Жалел вовсе не хотел оправдаться. Наоборот, чем больше проходило времени, тем все более низким казался собственный поступок. Скорбные глаза Таны, как бы слившиеся с очами несчастной Ботагоз с рисунка Шевченко; неотступно следили за ним: «Я верила тебе. Верила! А ты…»