– Я, как дура больная, мечусь вечером по дому. Хотела забрать её себе. Просто взять так на руки и отнести ребёнка домой, но нельзя же. Я прихожу к ней, расчёску, зеркальце приношу. Давай, говорю, бант по-новому завяжем. Так мне больно, больно, в животе больно, как вот было при выкидышах! А она, прежде чем ответить, молчит, обдумывает каждое слово… Кожа бледная, ручки тоненькие. Сердце обрывается… И я знаю, она догадывается, что не выйдет оттуда. Этот самый бокс – её последнее место жительства. Говорю с ней и всё ищу, ищу в её глазах какое-то… прощение. Этот милый большой бант… Она меня потом провожает, знаете. Идём так за ручку, она ест банан, который я принесла, шаркает своими маленькими сандаликами… такими беззащитными…
…Снаружи давно засинела, затем покрылась жёлтыми заплатками окон стена дома напротив. Адель с чашкой чая в руках – кстати, надо бы элегантно отнять, это Катина, с красными маками, – обосновалась здесь навечно. И в конце концов, топая на лестнице сапожками и выкрикивая басом строчки из детской книжки, которую Катя называла «Агниевы конюшни», в дверь вломился трехлетний Мишка со своей строгой мамой. Гуревичу ничего не оставалось, как слегка извиняющимся голосом бегло представить друг другу хозяйку и гостью.
Катя посмотрела на Адель, кивнула и ничего не сказала. Ушла купать и укладывать строптивого и шумливого сына… В кухню доносились воинственные Мишкины вопли, плеск воды и Катин голос – то нежный, то строгий, то смеющийся, то напевавший что-то рифмованное… На фоне монотонного шелеста Адели этот полный жизни голос казался цветастым лужком интонаций и звуков. И Гуревич, как всегда, испытал непреодолимое желание ухватиться за любимый голос и плыть на его певучих волнах прямиком в сон, на чистые простыни.
Когда через час она появилась в кухне, Адель всё ещё сидела с той самой маковой чашкой, обхватив её обеими руками. Гуревичу казалось, что он и сам уже сходит с ума. Адель отрешённо взглянула на хозяйку этого маленького, но такого правильного, духовитого, вкусного и тёплого мира. Сказала Гуревичу:
– Простите, сидела у вас столько часов… как во сне. Как же с вами хорошо!
Гуревич смутился. Он опасался, что Катя сейчас скажет нечто вроде: вообще-то, мне с ним тоже хорошо, подруга, – с Кати бы сталось.
Но когда Адель поднялась и как-то обречённо засобиралась уезжать в свой Кронштадт на ночь глядя, Катя вышла из кухни и через минуту вернулась из кладовки с раскладушкой. Молча отстранив смущённого Гуревича и сдвинув стол вплотную к стене, быстро её расставила, застелила, вынула из комодика в коридоре чистое полотенце и свою ночнушку, вручила Адели и так же молча ушла в спальню.
Чуть позже, в постели Гуревич сграбастал её, горячо шепча:
– Как я тебя люблю! Как я те-бя люб-лю!!!
Катя разняла его руки и суховато отозвалась:
– Не забудь каких-то денег ей сунуть, только не по-медвежьи… психиатр!
– Да у меня пятёрка до зарплаты.
– Вот и отдай её, у меня в кошельке ещё трёшка с мелочью, и полная кастрюля гречки в холодильнике, и картошки навалом, и… пол-селёдки, но надо проверить, не стухла ли.
– Ещё пять яиц…
– Точно. Продержимся…
Рано утром Адель ушла. Деньги приняла как сомнамбула. Перед уходом попросила ещё борща. Ей налили последнюю тарелку.
…Это было в середине декабря, а пятого января приняли то самое «Положение об условиях и порядке оказания психиатрической помощи». С учёта были сняты сотни тысяч психиатрических больных. Одиннадцать больниц закрытого типа, находившихся в ведении МВД СССР, передали Минздраву, пять самых страшных – в том числе и ту, где держали Шелягина, – просто ликвидировали.