Хотя на протяжении многолетней разлуки она почти не отвечала на письма – вначале по политическим соображениям, чтоб не вызывать недовольства властей, позднее по личным, чтоб не раздражать Рудика, теперь она говорит о его отцовской безответственности. Ничего конкретного она не хочет: «Ах, да что ты можешь сделать, Лешка, если даже сам Рудик не может с ней справиться?» – но ей доставляет наслаждение говорить о своей полной невиновности и виноватости других, изливаться в зловредный треп, чесать языком, чесать, где чешется, толочь воду в ступе. И, поговорив о чем-нибудь, считать дело сделанным, реально ничего не предпринимая. Ни одну мысль никогда она не додумывала до конца, а, где-то на полдороге вильнув в сторону, уходила в самооправдание, в обвинения. Никогда не понимала, что неприлично ходить на людях в эмоциональной затрапезе: душа в шлепанцах, маразм навыпуск. Как она всегда любила мелодраму и катастрофы: чтоб режь последний огурец, чтоб наутро конец света и не мыть посуду.
Он праздникам не доверял. Праздники не имеют никакого отношения к работе.
– Катька – крест мой, вечный крест, – жалуется Лена. – Ни к чему не может себя приложить. То пела чего-то, теперь рисует какую-то совершенно непродажную ерунду. Выдумала стать художником, представь себе. Это она под влиянием моего Рудика.
– Каким же это образом можно под влиянием твоего Рудика стать художником?
– Алексей! Ты злой и, прости меня, неприятный человек, – обижается Лена.
Он совсем забыл за долгие годы, что под конец он жену ненавидел – невежество ее душевное, невоспитанность чувств.
В дверях ее номера, прощаясь, они делают было движение – обняться. Но чувствуют неуместность и гостиничную эротичность ситуации и на полпути неловко переходят на рукопожатие.
Уже совсем темно, и пахнет осенью, сухими листьями. Вдалеке стоит зарево, но не от пожара, а зарево концерта на арене гигантского стадиона. Время от времени доносится оттуда искаженный расстоянием рев толпы. Там сейчас Катя, похожая на него, одинокая, некрасивая, нелепая.
В кармане начинает верещать телефон. Верещит, звенит и радостно загорается, как игровой автомат в казино, и из него, как монеты, сыплются восклицательные знаки.
В темноте на светящемся экране быстро выскакивают одна за другой эсэмэски от Анны: «Приходил директор музея!!! Коллекционеры!!! Два критика!!! Выставка распродана!!!!! Будет рецензия!!!!!!»
Он знает по опыту, потому что такие моменты и в его жизни редко, но бывали, что это счастье – полное примирение с собой, прощение и отпущение всех грехов продлится очень недолго. На короткий момент он поверит, что всегдашняя его лень была не лень, а выбор, сдержанность, строгость, преднамеренное отстранение от суеты. Он представляет себе свои любимые, свои замечательные работы, представляет их одну за другой, пытаясь угадать, что именно в каждой из них так тонко поняли, так справедливо оценили…
Это хороший момент. Но: ты, к примеру, канатоходец. Ты только что прошел по проволоке между двумя небоскребами, сел на пол, ноги еще дрожат. Кругом стоят люди и говорят: «Ах, какой бесстрашный молодец! Теперь иди обратно». А обратно надо без шеста, с шестом уже было, надоело. Если свалишься, скажут: «А кто его просил, куда его понесло?» А если и не свалишься, то думаешь: «Да, но ведь некоторые прямо по воздуху, без проволоки ходят!»
И опять надо будет что-то делать в первый раз, делать то, чего не умеешь, без чего до сих пор все прекрасно обходились, потому что не знали, что так можно, и раньше такого не было. Надеяться на успех не надо, надо просто вкалывать.
Работать надо. Работа смиряет. Со студентами он о своей немодной и ненаучной вере в смирение даже и не заикался.
Он кладет телефон обратно и понимает, что оттягивает карман не обычный альбом с набросками, который он таскает с собой всегда, а выбранный для подарка старательно завернутый офорт. Для подарка прекрасной Елене, о дочке он вчера ночью еще не думал.
Для искусства его творчество особого значения не имеет, но для него-то имеет, огромное значение имеет. Ему кажется, что он мог бы этой картинкой к Кате пробиться, что в этом маленьком офорте зашифрован некий генетический код к сейфу, некий музыкальный ключ, отпирающий запертые комнаты. С Катей еще ничего не кончено и даже не начато, ничего не понятно. Они, не привыкшие говорить, пока что не сказали друг другу ни слова.
Он уже все равно возле гостиницы. Можно зайти в фойе. Кресло у входа: можно сесть. Можно дождаться Катю. Это, скорее всего, глупость. Он просто плохо соображает от усталости, бессонницы, непривычного профессионального успеха.
Долговязый, уже немного сгорбленный, пожилой, сильно усталый человек, он сидит, ждет, стараясь не закрывать глаза, чтоб не уснуть, не пропустить ее. Надеясь на успех очередного безнадежного дела.
Ляля звонит из Лас-Вегаса