Я принесла с улицы елочку. Их у нас после Рождества безжалостно выкидывают. За всю свою эмигрантскую жизнь я новогодней елки так ни разу и не купила, но всегда находила себе свежайшую на тротуаре, иногда с чужой канителью. А елочные игрушки прибыли малой скоростью вместе с книгами. И те, которые мы клеили когда-то своими руками, вырезая из альманаха «Круглый год», и сверкающие серебряными бусинками люстрочка и велосипедик, привезенные моим дядей из оккупированной Германии, куда он ездил реквизировать химическую промышленность, и уродливые игрушки из штампованной пластмассы, купленные мне в утешение во время кори.
В пустой квартире стояло несколько старых, ободранных стульев, пожертвования соседей, беженцев из Германии и Австрии. Детская кроватка, подаренная еще тамошними, московскими соседями. И матрас лежал на полу, купленный на деньги еврейской организации.
А посредине я поставила елку.
К полному ужасу и праведному возмущению соседки, миссис Гольдберг! Она пришла к нам с доброхотным подаянием – мешком черствого хлеба – и замерла в ужасе. На елку она смотрела так, будто на верхушке ее красовалась свастика, а Дедушка Мороз нарядился в мундир оберштурмбаннфюрера.
А ведь именно миссис Гольдберг не бежала, как другие наши соседи, из Европы. Она родилась и мирно прожила всю жизнь в Нью-Йорке. Как бывает довольно часто, страдания у нее были заимствованные, но распространялась она на эту тему гораздо больше, чем те, с кем что-то действительно произошло. Она очень гордилась своим еврейством – других отличительных качеств у нее не было. Работала в кошерной булочной и занималась благотворительностью: мешки с трехдневным хлебом в помойные баки не выкидывала, а приносила мне. Выкидывала их потихоньку уже я, чтоб не разводить тараканов. Таким количеством черствого хлеба можно было и не таракана откормить, а поросенка, что совсем бы уж не понравилось миссис Гольдберг.
Она напомнила мне, что лично вложила огромные усилия в дело освобождения советских евреев, оказавшихся неблагодарными, лишенными дорогих ее сердцу традиций, не знающими законов кашрута и поклоняющимися – чему? – елочке, которая, как все знают, один из главных символов христианства.
Есть два способа быть евреем. Один – слиться со своим народом, а другой – бежать от него со всех ног куда глаза глядят. Второй не менее традиционный, чем первый. Тоже освящен опытом тысячелетий. Но это не означает, что я бегу сливаться с чем-нибудь другим. Нет уж, будь добр: убежал – разбирайся с мирозданием один на один. Как еврей, 1 шт. Поэтому осуждение моей елочки как религиозного символа меня сильно разозлило. К тому времени я уже набралась дополнительных сведений о презумпции невиновности, Хартии вольностей, Декларации прав человека и отделении церкви от государства. Поэтому соседку я холодно и сдержанно отшила.
– В вашей квартире, миссис Гольдберг, я елочек не ставлю, а в своей могу делать что хочу, мой дом – моя крепость, вот вам Бог, а вот – порог, у нас разные представления об иудаизме. Видали мы евреев и покошернее вас, миссис Гольдберг.
Рядом действительно жили евреи куда более серьезные, чем она. Даже дезодорант и пудра у них были кошерные, из специального магазина. Они и на лифте по субботам не ездили. Так что миссис Гольдберг была для них такой же супостат, как и я со своей елочкой.
Но они никогда меня не поучали, а из нее вышла бы истовая дружинница. Она даже в полицию настучала однажды на соседа-эмигранта, безработного инженера.
Инженер был человек мрачный, брошенный женой. Миссис Гольдберг, тоже дама одинокая, была уже в возрасте, но гордилась своей яркой внешностью: с ранней весны и до невыносимого нью-йоркского августа она проводила долгие часы на крыше нашего дома. Про солнечную радиацию тогда еще не знали, но люди боялись, что на раскаленной крыше ее хватит удар. То есть не боялись – предвкушали. К сентябрю ее кожа достигала черноты и сухости кровельного рубероида. Миссис Гольдберг считала себя женщиной спортивной и эффектной.
Она стала наведываться к инженеру со своими мешками сухарей. На первый мешок он реагировал невнятным мычанием, второй принял молча, но в третий раз наорал на нее так громко и страшно, что хотя содержания его речи никто не мог понять – он был родом из Югославии, – но силу его эмоций легко было угадать по интонации, громкости и указующему персту, направленному во тьму нашего грязного коридора, в сторону лестницы.
Отвергнутая миссис Гольдберг, как активистка и общественница, позвонила в полицию. Она сказала, что опасается за свою жизнь. Пришел полицейский, встретился с обиженной дамой и, – вот тут-то вступает в силу презумпция невиновности, – объяснил ей, что сделать по закону ничего не может. Нужна реальная агрессия.
– Мы должны подождать, пока он вас не излупит, – объяснил полицейский с некоторым удовольствием, – или, по крайней мере, врежет. Или хоть пальцем к вам прикоснется, – тут он брезгливо потрогал ее загорелое морщинистое плечо. – А так, за намерения, у нас не арестовывают.