После ссылки Масс начал работать с моим отцом. Отец провел часть войны в агитационной бригаде, а часть – в штрафном батальоне. Но выжил. Ему повезло: его почти смертельно ранили и демобилизовали. Поэтому я родилась. Мне, значит, тоже повезло.
По собственному желанию и для души Масс больше ничего не писал. Зато он рисовал гуашью. Он был художник-любитель, подражал Матиссу. И подарил мне мою первую книжку.
Тогда подаренную книжку обычно надписывали в углу титульного листа, наискосок. «Дорогой Наташе от дяди Володи», например. Но на этой книжке дарственной надписи нет. Что удивительно, нет никаких каляк-маляк, пятен и клякс. Ни одной, упаси боже, загнутой или порванной страницы. Отец работал в молодости наборщиком в одесской типографии. Нам запрещалось класть книгу лицом, то есть открытыми страницами, вниз – от этого портится переплет, корешок ломается. Загнуть уголок страницы было немыслимо, все равно что в приличном обществе в два пальца высморкаться. Эти священные заповеди интеллигентности я потом преднамеренно нарушала, но всякий раз, нарушив, осознавала святотатство.
«Радуга-дуга» написана витиеватым языком, с резьбой и филигранью, языком державно-патриотическим. Все прилагательные следуют за существительными, как будто шлейф торжественно несут: яблочки наливные висят на веточках золотых с листочками серебряными. Коровки-буренушки деточкам малым молочка дают, баранчик в садике травушку жует. Сплошь засахаренные архаизмы: амбаришко, колечушки, толоконце, веретёшко. Подавай голосок на колхозный на дворок.
Какие там слова! У кота на морозе усы позакуржавели.
Сказки страшные, особенно страшен некий Верлиока. Так и не знаю до сих пор, кто он такой – леший, колдун? Имени достаточно. Один из персонажей, сопутствующих этому Верлиоке, – веревочка. Просто веревочка. Вьется рядом с Верлиокой на манер ужа или гадюки.
Страницы с длинными сказками подозрительно свежие, нетронутые. Страницы с частушками, поговорками, скороговорками и загадками – более ветхие. По этой книжке я училась читать и не всё осилила. Наизусть я помню картинки, маленькие, кружевные. И раскиданные по тексту двухцветные литографии, черные с красным. Еще там были большие цветные литографии на всю страницу. Тогда, в четыре года, картинки эти не удовлетворяли. Детям ведь на самом-то деле хочется предельного реализма, чтобы все было прорисовано, чтоб много раз рассматривать, разглядывать, жевать. Помню ощущение несытости изображением, какой-то его обманности, как у сахарной ваты.
Тем не менее эти картинки у меня в подсознании. Кривая улыбка Емели узнаваема, как улыбка Моны Лизы. И щука неискренне улыбается ему в ответ.
Ульки в люльке. Медведь с украденной Машей в корзинке:
Это тот самый медведь, который позже с Татьяной:
В детстве, отрочестве, даже в ранней юности происходит не столько чтение, сколько перечитывание. Почему люди так любят повторение, припев, ритм, сериалы со знакомыми персонажами? Почему Шерлок Холмс особенно хорош не с первого раза, а на двадцатый? И в песне ждешь именно припева?
Может быть, это все возвращает к внутриутробному уюту, когда мы слышали изнутри равномерное биение сердца, к качанию колыбели, к убаюкиванию?
Художница Александра Якобсон была ученицей Петрова-Водкина и Филонова. А страшные сказки – не просто так сказки, а в пересказе ученого-этнографа Ирины Валериановны Карнауховой.
Евгений Шварц, который всегда говорит о женщинах с сочувствием и состраданием и часто с восхищением, вот что говорит про Карнаухову:
Шварц пишет, что она была общественница. И выступала на собраниях
Шварц хвалит ее за то, что вроде бы вела себя порядочно с ленинградскими блокадными детьми, когда эвакуировались они с детдомом Литфонда в Пермскую область.
Это происходило лет за пять до моей «Радуги-дуги».
Рисунок на последней странице – нечто туманное, смазанное, кружевное, вроде привидения: Дрема.
Многие дети не любят ложиться спать, боятся. Мне всё подземелья мерещились. Потом эти подземелья заселились: черная курица, городок в табакерке, гномы, дети подземелья… И почему, скажите, могло быть ребенку в те времена не страшно, а радостно и беззаботно?