Об этом – о страхе ребенка, отосланного в постель, оставшегося наедине с ночью, – замечательно написано в той книге, которую я читаю сейчас. Она в бестелесном, электронном виде, да еще и в переводе с французского на английский, лишенная не только картинок, но и почти лишенная этим переводом первоначальных красот стиля. А также лишена она фабулы, завязки и развязки, конфликта и сюжета и даже внятного изложения последовательности событий. Вполне вероятно, что это последняя в моей жизни книга, которую я прочту с изумлением. Вряд ли мне еще удастся поразиться.
И ведь не в первый раз я читаю «В поисках утраченного времени». Пробовала, скучно было, претенциозно казалось. Видимо, недостаточно было у меня раньше утраченного времени, чтобы оценить.
Время у Пруста обтекает персонажи и события, как у Вермеера – свет. Как Вермеер пишет не лицо, не платье, не кувшин, а свет, мерцающий на этом лице, отражающийся в кувшине, тонущий в складках ковра, – так у Пруста время обтекает все описываемое, замирает надолго на цветке боярышника и пролетает, не упоминая, целые эпохи – и вдруг любовь, только что приносившая герою такие мучения, уже превратилась в полуистлевшее воспоминание, только и дорогое тем, что шелковая подкладка рукавчика Одетты была того же цвета, что и боярышник много лет и сотни страниц назад.
Хотя и страниц-то теперь нет, текст возникает, светится некоторое время и тает.
Мы с Прустом в детстве боялись наступления ночи. Но в сорок девятом году и взрослые боялись темноты. Сидели под своим оранжевым абажуром, на тахте с паласом, дустом пахло, канализацией, котлетами – и в любой момент весь этот временно мирный интерьер мог закончиться. Это был год нехороших тоскливых вечеров.
Несколько лет назад я прочла в исторической статье цитату из письма некой патриотки Сталину с просьбой защитить русскую культуру от писателей-космополитов. Вторым или третьим было имя моего отца, а дальше – имена людей, приходивших к нам в гости.
Отца не арестовали. Из приходивших в наш дом исчез только некий Хаим, который писал на идиш. У него было прозвище Хам, потому что он приходил в гости и не уходил, валялся на тахте, привалившись квадратной спиной к паласу, дурацкие шутки шутил. Родители его недолюбливали. Родившиеся в местечках, они хотели забыть все местечковое. Знакомое чувство: эмигранты тоже стараются держаться подальше от соотечественников. Меня Хам ужасно смущал своими шуточками, он говорил, что хочет на мне жениться. Я была очень рада, когда он исчез и перестал к нам приходить.
Хорошо, что Пруст умер так рано. Если бы Пруст дожил лет до семидесяти, то и он умер бы в концлагере.
И Чехов. Проживи он до шестидесяти, как раз угодил бы в девятнадцатый-двадцатый год и умирал бы, как Блок, от отвращения и истощения.
Печально также думать о героинях чеховских пьес. Они всё стенали: «Трудиться хочу! Трудиться! Проклятая праздность!» Не надо было им стенать. Накликали. Три сестры вполне могли успеть поработать на лесоповале. В лучшем случае – официантками где-нибудь в Берлине или Белграде.
Отец зарабатывал много, а в те времена деньги тратить было особенно не на что. Он тратил на книги и разносолы: почти каждый день приносил что-нибудь из Книжной лавки писателей или из Елисеевского. Стопки книг складывались на круглый стол, отражались в полировке, а рядом выкладывались редкостные сыры в керамических баночках с притертыми крышками, икра, которую тогда можно было купить каждый день, зеленый горошек в банках, который продавался редко, коробки конфет с репродукциями шедевров живописи на крышке и серебряными щипчиками, которыми вынимались шоколадки из кружевных бумажных гнездышек.
Икра была простой ежедневной едой. За солеными огурцами и мукой мы с тетушкой стояли в очередях, с чернильными номерами на руках.
А круглый стол, как я потом поняла, был соотечественником и ровесником Джейн Остин. В Англии конца восемнадцатого века замечательно умели делать мебель для коммунальных квартир: изящный столик грациозных пропорций, с медной фурнитурой, складывался при помощи хитрого механизма, превращался в экран и совершенно не занимал места.
В нашей комнате была двухстворчатая дверь красного дерева, сплошь покрытая резьбой. Чудеса и красоты, производимые рабами: ручная резьба, вологодские кружева, подкованные блохи… И высотные дома, и станции метро, и вся роскошная орнаментальность архитектуры периода украшательства… Все это было неким воплощением живой национальной традиции рабства. Изысканное прикладное искусство требует таких затрат времени, что возможно только, если труд никак не оплачивается или оплачивается пайкой. Поэтому в монастырях можно было производить иллюминированные книги.
И поэтому в Америке никогда не было настоящего прикладного искусства. Рабы тут были заняты приведением нового материка в жилой вид. Американская секта трясунов создала удивительный стиль мебели и текстиля – минималистский, с необычным для народного искусства отсутствием орнаментов и украшений. В отличие от нашей двери работы крепостных мастеров, которая вся из украшений и состояла.