Кстати, Чудаков же рассказывал мне озадачившую и поразившую его историю о том, как уже тяжело больной Твардовский, находясь на очередном курсе лечения в Кремлевской больнице, получил из Ленинграда письмо от сестры Федора Крюкова. Она писала, что у нее сохранились автографы брата к «Донским рассказам» и черновики «Тихого Дона». Почувствовав себя через какое-то время несколько лучше, Твардовский поехал в Питер. Но, заметил Александр Павлович, «как всегда в таких случаях бывает», старушка за это время померла. От соседей он узнал также, что пару недель назад туда же наведался Шолохов… «Что ему там было нужно?..» – задал риторический вопрос Чудаков.
Почему, почему не расследовано убийство Чудакова, как, кстати, и убийство Похлебкина? Почему все повисло в воздухе?!.
Очень горько и больно было узнать о его смерти: он был здоров, полон сил, мог написать еще много прекрасных книг. С ним можно было общаться, разговаривать… Он знал какое-то бесконечное множество интереснейших историй о писателях, литературоведах, лингвистах. А в последней книге он раскрылся и как оригинальный и замечательный писатель…
Странно: недавно я читала его изданные Мариэттой Омаровной дневники, и в записи от 17 апреля 2000 года он с горечью пишет об убийстве Вильяма Похлебкина, называя его «мой единомышленник и брат по ощущению предметного мира человечества…» (поневоле вспоминаешь пушкинское: «мой брат родной по музе, по судьбам…»). И буквально через две строчки: «А еще говорят – нет знаков, предопределения…» Чудаков так симпатизировал Похлебкину, что, даже заваривая какой-либо чай, спрашивал: «Какой способ заваривания предпочитаете? Вот Похлебкин…» – и увлеченно начинал рассказывать о способах, описанных последним… О каких знаках и предопределении он думал?..
Кстати, в его книге «Ложится мгла на старые ступени», когда рассказывается о сосланных в места его детства, почему-то нет того, о чем ему рассказывали родители, а он сам как-то рассказывал мне: раскулаченных привозили в октябре-ноябре, когда в северном Казахстане уже вовсю бушевали ледяные ветры и метели. Несчастных выгружали прямо на снег – с детьми, нехитрым скарбом, что успели они захватить и, главное, сохранить за время перевозки. И они начинали в этом мерзлом грунте рыть землянки. Гибло много народу. Но те, кто выживал, быстро обрастали хозяйством, и, заключал Александр Павлович, их могли уже через пять лет снова раскулачивать: они умели работать, работали в любых условиях и результаты, разумеется, были налицо.
Позже, читая его дневники и некоторые комментарии к ним Мариэтты Омаровны, я понимала: конечно, она подбивала его писать роман, так как не могла не осознавать литературности восприятия им жизни. Всегда: готовя кофе, гуляя, разливая по рюмкам водку или пробежав по берегу полузамерзшей реки после купания в ней, – всегда он готов был с улыбкой как бы сопровождать свои действия рассказом – из своей жизни, из жизни друзей, из жизни исторических персонажей… Какие-то обрывки, лоскутки, но каждый сюжетно оформлен. Мне было странно читать его «Ложится мгла…» – последовательную, закругленную, мягко перетекающую от события к событию. Видимо, основные усилия и труды при написании ушли у него именно на то, чтоб связать в линии и узлы эти пестрые ворохи историй, событий, воспоминаний…
Мне кажется, что он и научные труды «организовывал» из таких же «обрывков, клочков» мыслей. И «клочки» здесь – и буквально, и фигурально. Как-то, приехав в Ромашково (это была дача, которую ему дала на лето Ольга Сигизмундовна Попова, сама снимавшая ее у какого-то пасечника), я посмотрела на его письменный стол: он весь был завален кучками исписанных клочков бумаги. Поморщившись, я спросила: «Почему такие обрывки?.. Не очень-то удобно…». Александр Павлович засмеялся: «Мариэтта тоже всегда поражается. Это у вас женский эстетизм. Наоборот, очень удобно!»
Литературность своего восприятия жизни, особое отношение к слову Александр Павлович часто подчеркивал сам. Как-то он рассказал о недолгом расставании с женщиной, к которой был очень неравнодушен, может, даже влюблен: «Ну, она уехала, я, конечно, скучал, но не так чтобы очень… Сидел целыми днями, работал. И вдруг я увидел лист бумаги, который она оставила на столе в соседней комнате: там было одно четверостишие, ее грустные любовные стихи. И, поскольку слово я чувствую острее, чем жизнь, то тут уж я места себе не находил…»
В моих записях есть его рассказ о похоронах М.М. Бахтина. Это было «по свежим следам»: Бахтин умер 7 марта 1975 года, а моя запись – 13 марта. Хоронили Бахтина на Немецком кладбище в воскресенье. Народу было больше полутораста человек. Чудаков назвал С. Бочарова, В. Кожина, И. Роднянскую, были и они с Мариэттой. Всем управляла Ляля (Леонтина Сергеевна. – Н. К.) Мелихова с каким-то архитектором. Чудаков восхитился мужеством Ляли: она все последнее время, когда Бахтин еще был жив, но уже очень болен, ухаживала за ним, а до этого – за его очень больной женой.