Да, правда, мы с Аристо иногда и спорили. Я далеко не сразу смогла просто принять все это как должное и чувствовала себя несчастной и разгневанной. Положение ухудшалось, ибо я становилась обидчивой и немного надменной, и, видимо, напрасно воспринимала некоторые поступки и слова как отказ. Старая поговорка, что фамильярность порождает презрение, была слишком жива в моем сердце. Видите ли, до встречи с Аристо в моей жизни никогда еще не бывало любовных ссор, и, будучи от природы скромной и замкнутой, (когда я не на сцене), я начинала терять чувство юмора – хотя и особенно им не обладала. Если не смеяться над собой, жизнь приобретает зловещий оттенок. Это потребовало времени, но, единожды приняв эту незнакомую грань его личности, я в конце концов более или менее приняла ее, даже если иногда и осуждала.
Аристо получил необычное воспитание. Семья была зажиточной и культурной и, хотя и греческой, все-таки занимала важное положение в турецком обществе до катастрофы в Смирне. Еще молодым человеком он повидал и испытал много страданий и выжил только благодаря своему уму. Став зрелым мужчиной и сверхудачливым бизнесменом, он в другом, в личной жизни, говоря относительно, таким удачливым не оказался. Он любил подтрунивать, но когда кто-нибудь так же пытался подтрунивать над ним, напрашиваясь на комплимент, то иногда вел себя как противный школяр.
Как-то на ужине – кажется, у «Максима», – мы расслабленно сидели в приятной компании, и все, казалось, были в веселом расположении духа, – одна из самых ближайших наших подруг, Мэгги Ван Зюйлен, решила нас поддразнить и сказала так: «Сдается мне, что вы, голубки, частенько занимаетесь любовью», или что-то в подобном роде. «Нет, мы никогда», – с улыбкой парировала я и взглянула на Аристо. Его реакция оказалась неожиданной. Ни с того ни с сего и, к счастью, по-гречески, он заявил, что, будь даже такая возможность, он занялся бы любовью все равно с кем, только не со мной, пусть даже это была бы последняя женщина на свете. Я была весьма раздосадована – не только его словами, но и той манерой, в которой он их сказал, – особенно когда увидела, что и среди сидевших за столом были понимавшие по-гречески. Хуже всего то, что, чем больше я пыталась заставить его замолчать, тем он все громче кричал. Только через несколько дней я осмелилась напомнить ему про этот случай. Он ответил, что сам тогда смутился больше всех. Я объяснила: сказанное мною было нормальным и явным смягчением, за которым явно скрывался противоположный смысл. «Ладно, – отвечал он, – а мой ответ был нормальным преувеличением, в основе которого то же самое, и даже подоходчивей: тот же противоположный смысл».
Бывали и другие похожие случаи. Он хорошо владел английским, особенно деловым английским – но в обычном разговоре, если приходилось спорить, мог показаться резким, подчас даже грубым; его английский был буквальным переводом с греческого, на котором он мыслил, при своей восточной ментальности. Этим объяснялся и относительный недостаток утонченности в его общении с близкими друзьями. Утонченность в общении он считал притворством, если не натуральным лицемерием, и рассчитывал, что я буду ему возражать и отвечать тем же. Это не потому, что он был мачистом. Наоборот – он очень любил женское общество и, сказать по правде, всю жизнь доверял женщинам больше и предпочитал вверять свои секреты чаще, чем мужчинам. Возможно, тому есть психологическое объяснение. Он лишился обожаемой матери в шестилетнем возрасте, и воспитывала его в основном чудесная бабушка по отцовской линии, по-видимому, женщина умнейшая, с великолепным философским складом ума. Отношения с отцом были сложнее. Между ними все было хорошо до тех пор, пока они не поссорились из-за того, что его отец обрушился с несправедливыми упреками за те тяжелейшие и увенчавшиеся успехом усилия, какие Аристо предпринял, чтобы освободить их из турецкого концлагеря. Аристо был обвинен в напрасной попытке подкупа турецкой стражи, которой пообещал слишком много денег.