1958
Колин Дж. Бишофф –
Дорогая миссис Бишофф,
У меня нет слов, чтобы поблагодарить вас за ваше очаровательное письмо.
Это правда, что жизнь у меня нелегкая и на моей дороге часто попадаются большие камни, которые иной раз грозят упасть на меня и раздавить, но Бог так велик, что мне всегда удается перепрыгнуть через эти препятствия, которых, после двадцати лет карьеры, преданного служения и славы, не должно было бы быть.
Но у каждого из нас своя судьба, и мы должны извлекать из нее лучшее. В конце концов, моя судьба поистине чудесна. Особенно мой муж. Это главное для меня. Личное счастье, дарящее большое богатство души.
Простите меня, что немного раскрылась, но ваше письмо было очаровательно, и я благодарна вам за него.
Майклу Карфора –
2 января 1958
Спасибо, дорогой Майкл Карфора, за ваше любезное письмо. И надеюсь, что в этом сезоне у меня все сложится хорошо. Молитесь, прошу Вас, за вашу бедную Марию.
Искренне,
Милан. 14 января 1958
Печальнейшему вечеру во всей моей карьере предшествовали знамения самые прекрасные: а это много значит для людей суеверных (коих немало среди театральной братии), в любой мелочи умеющих отыскать приметы счастливые или же несчастливые. И все-таки, будь я даже давно привычной к подобным знакам «предостережений судьбы», – а ведь на сей раз они действительно были, притом неблагоприятные, и даже очень неблагоприятные, – то я никогда, нет, никогда не могла бы даже и представить себе ту волну насилия и жестокости, какой подверглась после спектакля 2 января, столь прискорбно прерванного.
Меня буквально линчевали. Газеты, не только в Риме и во всей Италии, но еще и в Европе и Америке, за немногими исключениями, тронувшими меня как раз тем, что оказались в таком редком меньшинстве, на день, два, три совсем забыли о событиях международной политики, обо всех нескончаемых несчастьях, терзающих бедное человечество, и решили сохранить первые полосы и колонки самых подробных новостных отделов для моего злополучного имени, набранного самым жирным шрифтом. Случился подходящий момент, чтоб втоптать его в грязь. Благоприятный случай заставить меня дорого расплатиться за годы успехов. Ах, вот она какая, эта женщина, которой удалось так высоко вспорхнуть в музыкальном мире благодаря одному только своему голосу? И что же можно придумать забавнее, нежели раздавить ее и растоптать в тот самый миг, когда голос у нее вдруг пропал, когда она уже не в силах заставить слушать себя и не способна защищаться; что может быть уморительнее, чем добить ее из милосердия, как обычно и поступают с существом вредоносным, а теперь еще и смертельно раненным?
Я не держу обиды на журналистов – они лучше меня знают, какой жестокости подчас требует их работа; к тому же, что ни говори, а ведь я и сейчас пишу в газету, которая, несмотря на все случившееся, великодушно предоставила мне свои полосы. Я не держу обиды и на все эти компании юношей и девушек, несколько дней стоявшие у входа в мой римский отель, освистывая не артистку, которая плохо пела (я предпочла бы не петь совсем), а больную женщину, которая пыталась перекричать оскорбления, требуя во всеуслышание, чтобы ей позволили пройти свой путь к исцелению. Нет. Я сержусь только на саму себя: ибо меня после всего этого постигло бесконечное разочарование; ибо доселе я еще не знала, что большинство предпочитает искусству ремесло, а искренности – коварство и лицемерие. Я сержусь на себя, потому что я всегда настаивала – и буду настаивать с Божьей помощью и далее – что музыкальный театр есть не просто «ремесло», а искусство, достойное самого большого уважения, и такой театр есть то, ради чего я живу. Я сержусь, да; но мне уже слишком поздно менять собственный характер. Я по-прежнему та же самая Каллас, разумеется, пережившая горький опыт.