Читаем Марина Цветаева. Письма 1924-1927 полностью

Беда в том, что ты взял Шмидта, а не Каляева [952] (слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты [953]. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме? Русский интеллигент 1905 г. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова и море!) [954], что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.

Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и недра, Блока шинели и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невеселость ее.

В этой вещи меньше тебя, чем в других, ты, огромный, в тени этой маленькой фигуры, заслонен ею {192}. Убеждена, что письма почти дословны, — до того не твои. Ты дал человеческого Шмидта, в слабости естества, трогательного, но такого безнадежного!

Прекрасна Стихия. И естественно, почему. Здесь действуют большие вещи, а не маленький человек. Прекрасна Марсельеза [955]. Прекрасно всё, где его нет. Поэма несется мимо Шмидта, он — тормоз. Письма — сплошная жалость [956]. Зачем они тебе понадобились? Пиши я, я бы провалила их на самое дно памяти, завалила, застроила бы. Почему ты не дал зрительного Шмидта — одни жесты — почему ты не дал Шмидта «сто слепящих фотографий» [957], не дающих разглядеть — что́? — да уныние этого лица! Зачем тебе понадобился подстрочник? Дай ты Шмидта в действии — просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности.

Шмидт не герой, но ты герой. Ты, описавший эти письма!

(Теперь мне совсем ясно: ополчаюсь именно на письма, только на письма. Остальное — ты.)

Да, очень важное: чем же кончилась потеря денег? [958] Остается в туман. И зачем этот эпизод? Тоже не внушает доверия. Хорош офицер! А форма негодования! У офицера вытащили полковые деньги, и он: «Какое свинство!» Так неправдоподобен бывает только документ.

Милый Борис, смеюсь. Сейчас, перечитывая, наткнулась на строки «Странно, скажете, к чему такой отчет? [959] Эти мелочи относятся ли к теме?» Последующим двустишием ты мне уже ответил. Но я не убеждена.

Борис, теперь мне окончательно ясно: я бы хотела немого Шмидта. Немого Шмидта и говорящего тебя.

_____

Знаешь, я долго не понимала твоего письма о «Крысолове» [960], — день-два. Читаю — расплывается. (У нас разный словарь.) Когда перестала его читать, оно выяснилось, проступило, встало. Самое меткое, мне кажется, о разнообразии поэтической ткани, отвлекающей от фабулы. Очень верно о лейтмотиве. О вагнерианстве мне уже говорили музыканты. Да, всё верно, ни с чем я не спорю. И о том, что я как-то докрикиваюсь, доскакиваюсь, докатываюсь до смысла, который затем овладевает мной на целый ряд строк. Прыжок с разбегом. Об этом ты говорил?

_____

Борис, ты не думай, что это я о твоем (поэта) Шмидте, я о теме, твоей трагической верности подлиннику. Я, любя, слабостей не вижу, все сила. У меня Шмидт бы вышел не Шмидтом, или я бы его совсем не взяла, как не смогла (пока) взять Есенина [961]. Ты дал живого Шмидта чеховски-блоковски-интеллигентского. (Чехова с его шуточками-прибауточками усмешечками ненавижу с детства.)

Борис, родной, поменьше писем во второй части или побольше, в них, себя. Пусть он у тебя перед смертью вырастет.

_____

Судьба моя неопределенна. Написала кому могла в Чехии. «Благонамеренный» [962] кончился. Совсем негде печататься (с двумя газетами и двумя журналами разругалась). Будет часок, пришлю тебе нашу встречу [963]. (Переписанную потеряла.) Пишу большую вещь, очень трудную [964]. Полдня уходит на море — гулянье, верней, сиденье и хожденье с Муром. Вечером никогда не пишу, не умею.

М<ожет> б<ыть> осенью уеду в Татры (горы в Чехии), куда-нибудь в самую глушь. Или в Карпатскую Русь. В Прагу не хочу — слишком ее люблю, стыдно перед собой — той. Пиши мне! Впрочем раз я написала сегодня, наверное получу от тебя письмо завтра. Уехали ли твои? Легче или труднее одному?


<На полях:>

Довез ли Э<ренбур>г мою прозу: Поэт о критике и Герой труда? Не пиши мне о них отдельно, только если что-нибудь резнуло. Журналов пока не читала, только твое.

Я бы хотела, чтобы кто-нибудь подарил мне цельный мой день. Тогда бы я переписала тебе Элегию Рильке и свое.

Напиши мне о летней Москве. Моей до страсти — из всех — любимой.


Впервые — НП. С. 307–310. СС-6, С. 260–262. Печ. по: Души начинают видеть. С. 239–241.

78-26. Д.А. Шаховскому

St. Gilles, 1-го июля 1926 г.


Дорогой Димитрий Алексеевич,

Перейти на страницу:

Все книги серии Цветаева, Марина. Письма

Похожие книги

Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов
Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов

Перед читателем полное собрание сочинений братьев-славянофилов Ивана и Петра Киреевских. Философское, историко-публицистическое, литературно-критическое и художественное наследие двух выдающихся деятелей русской культуры первой половины XIX века. И. В. Киреевский положил начало самобытной отечественной философии, основанной на живой православной вере и опыте восточно-христианской аскетики. П. В. Киреевский прославился как фольклорист и собиратель русских народных песен.Адресуется специалистам в области отечественной духовной культуры и самому широкому кругу читателей, интересующихся историей России.

Александр Сергеевич Пушкин , Алексей Степанович Хомяков , Василий Андреевич Жуковский , Владимир Иванович Даль , Дмитрий Иванович Писарев

Эпистолярная проза
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.

П. А. Флоренского часто называют «русский Леонардо да Винчи». Трудно перечислить все отрасли деятельности, в развитие которых он внес свой вклад. Это математика, физика, философия, богословие, биология, геология, иконография, электроника, эстетика, археология, этнография, филология, агиография, музейное дело, не считая поэзии и прозы. Более того, Флоренский сделал многое, чтобы на основе постижения этих наук выработать всеобщее мировоззрение. В этой области он сделал такие открытия и получил такие результаты, важность которых была оценена только недавно (например, в кибернетике, семиотике, физике античастиц). Он сам писал, что его труды будут востребованы не ранее, чем через 50 лет.Письма-послания — один из древнейших жанров литературы. Из писем, найденных при раскопках древних государств, мы узнаем об ушедших цивилизациях и ее людях, послания апостолов составляют часть Священного писания. Письма к семье из лагерей 1933–1937 гг. можно рассматривать как последний этап творчества священника Павла Флоренского. В них он передает накопленное знание своим детям, а через них — всем людям, и главное направление их мысли — род, семья как носитель вечности, как главная единица человеческого общества. В этих посланиях средоточием всех переживаний становится семья, а точнее, триединство личности, семьи и рода. Личности оформленной, неповторимой, но в то же время тысячами нитей связанной со своим родом, а через него — с Вечностью, ибо «прошлое не прошло». В семье род обретает равновесие оформленных личностей, неслиянных и нераздельных, в семье происходит передача опыта рода от родителей к детям, дабы те «не выпали из пазов времени». Письма 1933–1937 гг. образуют цельное произведение, которое можно назвать генодицея — оправдание рода, семьи. Противостоять хаосу можно лишь утверждением личности, вбирающей в себя опыт своего рода, внимающей ему, и в этом важнейшее звено — получение опыта от родителей детьми.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Павел Александрович Флоренский

Эпистолярная проза