Беда в том, что ты взял Шмидта, а не Каляева [952]
(слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты [953]. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме? Русский интеллигент 1905 г. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова и море!) [954], что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь
В этой вещи меньше тебя, чем в других, ты, огромный, в тени этой маленькой фигуры, заслонен ею {192}
. Убеждена, что письма почти дословны, — до того не твои. Ты дал человеческого Шмидта, в слабости естества, трогательного, но такого безнадежного!Прекрасна Стихия. И естественно, почему. Здесь действуют большие вещи, а не маленький человек. Прекрасна Марсельеза [955]
. Прекрасно всё, где его нет. Поэма несется мимо Шмидта, он — тормоз. Письма — сплошная жалость [956]. Зачем они тебе понадобились? Пиши я, я бы провалила их на самое дно памяти, завалила, застроила бы. Почему ты не дал зрительного Шмидта — одни жесты — почему ты не дал Шмидта «сто слепящих фотографий» [957], не дающих разглядеть — что́? — да уныние этого лица! Зачем тебе понадобился подстрочник? Дай ты Шмидта в действии — просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности.Шмидт не герой, но ты герой.
(Теперь мне совсем ясно: ополчаюсь именно на письма, только на письма. Остальное — ты.)
Да, очень важное: чем же кончилась потеря денег? [958]
Остается в туман. И зачем этот эпизод? Тоже не внушает доверия. Хорош офицер! А форма негодования! У офицера вытащили полковые деньги, и он: «Какое свинство!» Так неправдоподобен бывает только документ.Милый Борис, смеюсь. Сейчас, перечитывая, наткнулась на строки «Странно, скажете, к чему такой отчет? [959]
Эти мелочи относятся ли к теме?» Последующим двустишием ты мне уже ответил. Но я не убеждена.Борис, теперь мне окончательно ясно: я бы хотела
Знаешь, я долго не понимала твоего письма о «Крысолове» [960]
, — день-два. Читаю — расплывается. (У нас разный словарь.) Когда перестала его читать, оно выяснилось, проступило, встало. Самое меткое, мне кажется, о разнообразии поэтической ткани, отвлекающей от фабулы. Очень верно о лейтмотиве. О вагнерианстве мне уже говорили музыканты. Да, всё верно, ни с чем я не спорю. И о том, что я как-то докрикиваюсь, доскакиваюсь, докатываюсь доБорис, ты не думай, что это я о твоем (поэта) Шмидте, я о
Борис, родной, поменьше писем во второй части или побольше, в них, себя. Пусть он у тебя перед смертью вырастет.
Судьба моя неопределенна. Написала кому могла в Чехии. «Благонамеренный» [962]
кончился. Совсем негде печататься (с двумя газетами и двумя журналами разругалась). Будет часок, пришлю тебе нашу встречу [963]. (Переписанную потеряла.) Пишу большую вещь, очень трудную [964]. Полдня уходит на море — гулянье, верней, сиденье и хожденье с Муром. Вечером никогда не пишу, не умею.М<ожет> б<ыть> осенью уеду в Татры (горы в Чехии), куда-нибудь в самую глушь. Или в Карпатскую Русь. В Прагу не хочу — слишком ее люблю, стыдно перед собой — той. Пиши мне! Впрочем раз я написала сегодня, наверное получу от тебя письмо завтра. Уехали ли твои? Легче или труднее одному?
<
Довез ли Э<ренбур>г мою прозу: Поэт о критике и Герой труда? Не пиши мне о них отдельно, только если что-нибудь резнуло. Журналов пока не читала, только твое.
Я бы хотела, чтобы кто-нибудь подарил мне цельный мой день. Тогда бы я переписала тебе Элегию Рильке и свое.
Впервые —
78-26. Д.А. Шаховскому
Дорогой Димитрий Алексеевич,