Помню ночь, случившуюся где-то за неделю до того, как мы отправились в Египет. Я как раз, наконец-то, нашелся и спросил мою детку о том, какого хрена она помогала заговорщикам.
Вдруг она выдала мне парадоксальный ответ, думаю, очень опасный ответ. Может, она хотела проверить, как я отреагирую, нет, все-таки, наверное, так она и думала в самом деле. Я спрошу ее, но разве получу я честный ответ при жизни?
В любом случае, глядя мне прямо в глаза, она ответила:
— Потому что я любила Цезаря.
Моя детка вскинула брови. Она отложила недокуренную сигаретку, запрокинула голову и попыталась вдохнуть. Потом щелкнула пальцами, и рабыня подала ей ингалятор. Никогда я не видел, чтобы женщина так сексуально лечилась, ха!
Она обхватила его горлышко губами и, распылив лекарство, вдохнула. Ингалятор, как сейчас помню, был фиолетовый. Светлую крышечку держала рабыня, а моя детка считала до десяти, разгибая пальцы, потом ингалятор выпал у нее из рук, лысый маленький ребенок, крошка-раб, сопровождавший ее, ловко поймал ингалятор и передал рабыне.
Моя детка снова взяла недокуренную сигаретку.
— Вредновато, — сказал я.
Она кивнула, улыбнувшись.
— Только я не понял.
— Я не удивлена, — сказала она. — Это сложно понять. Но я постараюсь объяснить. Я любила Цезаря, и я не хотела, чтобы его дело пошло прахом. Те, кто придут вслед за ним, рассудила я, располагая некоторой информацией и о тебе и о других влиятельных людях в вашей так называемой партии, уничтожат не только то, чего он достиг, но и его славу, они погрузят страну в войну, голод и разруху, и тогда народ, столь любимый Цезарем, проклянет его имя, имя, с которого все началось. Брут и Кассий же уничтожили бы лишь достигнутое им, оставив нетленной славу. А слава Цезаря, напротив, приумножится и дождется того, кто сорвет ее плод, столь же достойного мужа, что и Цезарь, пусть и через сотню лет.
— Чего? — спросил я, ощущая, как во рту становится горько от злости. — Ты обалдела?
— Ты хочешь честного ответа, Антоний, так? Вот тебе честный ответ. Я боялась, что вы доставите позор его имени.
— Принесете.
— Да, ты прав. Я боялась, что вы принесете позор его имени.
— Но разве не чудовищно было бы, разрушь заговорщики все, что он пытался построить?
— Цезарь был мудрым человеком. Они не стали бы разрушать все, если только они не враги собственной стране.
— А они враги собственной стране, — прорычал я.
— Пусть так, — ответила моя детка спокойно. — Они враги собственной стране. Но что бы они ни разрушили, осталось бы семя, семя, которое легко взойдет на подходящей почве.
— И ты не чувствовала, что предаешь его? Предаешь то, что он любил? Во что верил? Ты способствовала разрушению его наследия. Ты предала мертвого!
— Мертвым все равно, — сказала она, не моргнув глазом. — Я думала о живых.
— Я думал, в Египте считают иначе.
— В Египте считают по-разному. Но его царица действовала так, как полагала нужным.
Мы помолчали. Где-то секунду я думал, что ударю ее. Правда думал так. Готов был это сделать. Тем более, что она смотрела так спокойно.
Потом вдруг злость отступила, словно волна, отхлынувшая от берега. А на этом берегу моего разума осталось лишь непонимание. Я сказал:
— Но это же нелогично.
— Весьма, — ответила она, не прячась. — Но таковы были мои чувства, когда я утратила его.
И в этот момент я вдруг испытал к ней жалость. Ее последняя фраза была словно нота, изменившая всю мелодию, не знаю, как объяснить. Я вдруг подумал, что вся эта Клеопатра — лишь нежная женщина, в скорби своей зашедшая слишком далеко и совершившая ошибку. Я улыбнулся ей, и она, пусть и несколько механически, улыбнулась мне в ответ.
Моей детке это было свойственно — улыбка ее была красива, но в то же время чуточку странна, будто бы она лишь только училась этому искусству — улыбаться.
— Да, — сказал я. — Мы делаем странные вещи, когда теряем тех, кого любим. Ты любила сильно, так?
— Более, чем кого бы то ни было, исключая мою старшую сестру, — ответила она. Я подался к моей детке и поцеловал ее, чтобы утешить, и она поняла: на этот раз мои поползновения не имеют цели уложить ее в постель. Таков был наш первый поцелуй, губы у моей детки оказались прохладными, она пахла сигаретами и чем-то лекарственным. Мою нежность царица Египта приняла, но большего мне не позволила.
— У меня не было никаких политических мотивов, я делала это исключительно по велению сердца, — сказала она, мягко упершись руками мне в плечи. Ручки у нее были такие цепкие, такие быстрые, такие когтистые.
— Женщины! — сказал я. — Это весьма и весьма обычно для вас. Но скажи, что ты слышала обо мне, что так поразило тебя, что ты решила сотрудничать с убийцами твоего любимого?
— Это совершенно неважно, — сказала она. — Просто ни один из вас не казался мне достойным памяти Цезаря, а жернова гражданской войны, в любом случае, раскручиваются очень быстро, я знаю об этом.
— Я благодарен тебе за честность.
— Я честна с тобой, насколько это возможно.
— Но не абсолютно честна?
— Абсолютная честность невозможна.