Думал ли я в тот момент о моей детке, что носила под сердцем моего ребенка? Не буду тебе врать, что думал. Так уж я устроен.
Я рад, что ссора наша с Фульвией переросла вот в такое нежное прощание. Мне повезло во второй раз, как и с Фадией.
Я взял Антилла с собой, не знаю, почему. Фульвия даже была против, но я настоял. А теперь думаю: это хорошо. Хорошо, что он не видел смерти матери. Я видел смерть отца — мне было больно. Не хочу Антиллу этой боли.
Может, в этом тоже причина того, что я отправил его сейчас к Октавиану? Никогда об этом не думал. Наоборот, считал, что подам ему пример хорошей римской смерти.
Но, может, тоже к лучшему?
В любом случае, я двинулся дальше. Для того, чтобы иметь некоторые аргументы в разговоре с Октавианом, я осадил Брундизий. Не мог я позволить щенку разговаривать со мной с позиции силы, с позиции победителя, пусть и не в моей войне.
В твоей войне, да, в твоей войне.
Я хотел отыграться за твою войну, кроме того, есть ли еще сильные аргументы, кроме, собственно, силы?
Брундизий был необходим Октавиану, так что и говорить он со мной будет мягче, чем мог бы, учитывая приключения моих родственников.
В любом случае, Октавиан и рад был бы прищелкнуть мне нос, однако среди его солдат я был только что не популярнее его самого, и войнушки не вышло, хотя я на нее, в определенном смысле, рассчитывал.
Может, случись все тогда, оно и закончилось бы по-другому.
Но не полыхнуло.
Наши солдаты, в головах которых последователи Цезаря были куда более едины, чем в реальности, не хотели воевать друг против друга. Это и вынудило нас, в конечном итоге, сесть за стол переговоров.
Октавиан возмужал, но, что удивительно, детские часики еще красовались на его, уже сильном, костистом запястье.
Он вообще изменился, весь как-то вытянулся, кадык его теперь выдавался сильнее, нервное лицо приобрело некоторую мужественность черт, разве только солнце все так же путалось в его белесых ресницах, точно как у ребенка.
Ровно двадцать лет, подумал я, нас разделяет ровно двадцать лет. Это весьма много, почти целая жизнь, но вот мы сидим за столом и делаем вид, будто можем говорить друг с другом на равных.
Что за глупость?
Он нервно щелкал шариковой ручкой, этот звук меня раздражал. Ручка была прозрачная, я видел стержень, наполненный красными чернилами. Они выглядели темными, будто венозная кровь.
— Антоний, — сказал мне Октавиан. — Без сомнения, я рад тебя здесь видеть. Ты ведь держишь под контролем ситуацию в Малой Азии?
— О, — сказал я. — Безусловно. Но об этом я тебе расскажу, если у нас найдутся и другие темы для разговора.
— Не сомневаюсь в этом, — ответил Октавиан, мягко, спокойно улыбнувшись. Сама доброжелательность.
— Мой брат…
— Прошу прощения, что перебил, но с этого я хочу начать. Твой брат в полном порядке. Он проконсул Испании, как это и должно быть. Надеюсь, занимается там полезным делом.
— Не перебивай меня.
— Я прошу прощения, — ответил Октавиан и безоружно развел руками. — Я волнуюсь. Сам понимаешь, на кону мир между нами. Это многое для меня значит, Антоний. Я ни в чем тебя не обвиняю, совершенно ни в чем. Фульвия — взбалмошная женщина. Уверен, ты ее проучил. Она водила твоего брата за нос и вынудила его выступить против меня, используя наши с ним конфликты и несколько разные взгляды на скорость грядущих социальных перемен.
Я покачал головой.
— Ты мне мозги не пудри.
— Я этого не делаю. Это делает Фульвия.
И вдруг я понял: он и не хотел разговаривать с позиции силы. И в мыслях не держал — сидел передо мной такой безоружный, так желающий примириться.
Никаких условий он ставить и не собирался.
Тогда я сказал:
— Фульвия должна вернуться и жить в Риме. У нее дети.
— Насколько я знаю, Клодий вполне самостоятелен. И в двадцать лет достиг многого.
Это была насмешка над тем, что я, пользуясь своей властью, устроил мальчишку на теплое место раньше положенного, согласно законам, срока и без соблюдения необходимых, по мнению закона, условий.
Но разве сам Октавиан не был слишком молод для занимаемой им должности? И все-таки мы с этим смирились.
Я сказал:
— Курион еще маленький, впрочем, и Клодию ты отправил к матери, не говоря уже о моем Юле. И что же, все они живут с твоей сестрой?
— Она очень гостеприимна и действительно любит детей. Мало кто в таком же восторге от малышей, как Октавия. Думаю, ей это не в тягость.
— Я хочу их увидеть.
— Разумеется, — сказал Октавиан. — Ты же не думаешь, что я держу твоего сына и пасынка в заложниках? Это дети, Антоний.
Я засмеялся.
— Что ты. Странно, что ты подумал, будто я тебя в этом обвиняю.
Мы помолчали. Потом Октавиан сказал:
— Фульвия может вернуться домой. Но пусть ведет жизнь, достойную римской матроны. Этого для меня достаточно.
Я скривился, но кивнул. Жизнь, достойную римской матроны? О, надо же, какой Ромул выискался, и нравственность он блюдет.
— Что ж, — сказал я. — Если ты возлагаешь всю ответственность на Фульвию, значит мы с тобой вовсе и не ссорились.
— Значит так, — сказал Октавиан. — Меньше всего на свете мне хотелось бы ссориться с тобой, Антоний. А теперь давай обсудим то, что действительно важно.