Если закрыть — потеряешь последние секунды света, а если не закрывать, то увидишь, как он угаснет — это страшно.
Я поцеловал мою детку в лоб.
— Ты все плачешь и плачешь, — сказал я. — А ведь тебе совершенно необязательно умирать.
— Правда? — спросила она по-детски.
— Ну, конечно, — сказал я и улыбнулся ей. — Я люблю тебя. Я не хочу, чтобы ты умирала.
Она крепко вцепилась в меня, пальцы ее впились мне в плечи, сильно, до белых пятен.
— Я люблю тебя, люблю, люблю, — пробормотала она. И так говорила мне много раз, на моем и на своем языке. Потом сказала:
— Пойдем спать, мой хорошенький бычок. Я хочу уснуть в твоих объятиях еще раз.
Я сказал, что только допишу письмо и сразу же пойду. Она меня ждет, и у нас есть еще несколько часов: это большое счастье.
Хотел еще сказать: когда ты умер, я все время думал, что это не так, что на самом деле ты жив, и все у тебя хорошо. Хотелось бы мне, чтобы кто-то убеждал себя таким образом насчет меня.
Будь здоров и спокойной ночи! Не скучай.
Твой брат, Марк Антоний.
После написанного: закрыть или открыть глаза, вопрос так и не решен, но об остальном зато и переживать нечего.
Послание тридцатое: Оконченное представление
Луций! Не могу ни молчать, ни говорить, схожу с ума! Сейчас постараюсь привести мысли в порядок. Наверное, это необходимо. Не хочу умирать в таком состоянии, не хочу все вокруг ненавидеть, хочу наоборот.
Постарайся меня понять.
Я такой дурак, думал, все у меня получится, думал, умру сегодня, как воин, и это будет просто!
Представь себе, с рассветом я, расположившись на холме, наблюдал, как мои корабли, блестящие в хрупких лучах утреннего солнца, встречаются с кораблями Октавиана. Я думал, гляну напоследок, какой будет бой. Морские бои очень красивые, этого у них не отнять.
А остатки флота, уже не моего, а Клеопатры, проклятой Клеопатры, раз — и сдались щенуле с потрохами. Какой позор!
Впрочем, не справедливо ли? Один раз я кинул флот, другой раз — флот кинул меня. Как странно! Я испытал боль и разочарование, снова почувствовал себя ребенком, и в груди у меня так горело, и горит сейчас! Надо сосредоточиться, вот что я хочу сделать — Цезарь всегда говорил, что записывать свои мысли полезно.
На кой мне эта полезность сдалась?
С другой стороны — не хочу умирать в обиде, не хочу умирать в печали.
Как это было красиво — медная обшивка кораблей вспыхивала под все разгорающимся солнцем, Октавиан принял знак капитуляции — поднятые весла.
И вот корабли, чужие и мои (теперь тоже чужие), смешались и поплыли к Александрии, оставшейся безо всякого защитника. Я так ругался, знал бы ты только слова, которыми я поносил Октавиана и моряков.
— Видали, блядь?! Видали!
Но безнадежно указывать на море. Жаль только, что слишком легко было отличить египетские суда от римских — это добавляло всей ситуации трагизма — никак не представишь, что столько кораблей у Октавиана и было изначально.
Сука, блядь, как говорил Клодий Пульхр, как же можно так?
Но можно и еще как.
И даже нужно. Хочу ли я, чтобы люди умирали зря?
Да, хочу. Я такой мелочный! До сих пор такой мелочный! Мне нужно срочно стать другим! Не надо умирать недостойным, обидчивым, мелким человеком. Когда умирал Александр Македонский, разве же он вел себя так низко? Впрочем, он умер победителем по причине, от него не зависевшей. А вот о чем думал Брут?
Казалось ли ему, что жизнь несправедлива, судьба жестока, а сам он — такой дурак, что доверился им?
Мне надо привести себя в порядок, надо причесать свои чувства. Не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня таким слабым и отчаявшимся. Почему я должен умереть так позорно?
Приятнее было бы, должно быть, однажды после попойки захлебнуться рвотой.
Вот я глядел на это, а над Египтом вставало такое великолепное солнце. Понятно, почему они так любят, так превозносят его — ни над какой землей оно не поднимается с такой удивительной красотой.
Может, это из-за песка. Весь Египет на рассвете кажется золотым.
Да, подумал я, теперь точно — все. А дальше переметнулась конница. И я спросил Луцилия, руководившего пехотой.
— А ты?
— Что я? — ответил он. — Я останусь с тобой до конца.
— Если хочешь — иди тоже. Октавиан всех примет с распростертыми объятиями. Чем больше людей перейдет на его сторону — тем больше мое унижение.
Луцилий взвился.
— Не смей оскорблять меня, Антоний, называя предателем.
Мы помолчали. Тут Луцилий сказал:
— В служении проигравшим больше доблести, чем в служении победителям. Для того, чтобы остаться верным, нужна смелость.
Я вспомнил слова Цезаря: мы должны относиться к победителям и проигравшим с одинаковым милосердием.
— Да, — сказал я. — Достойный поступок. Хотя тебе не очень везет на друзей.
— А по-моему — наоборот, — сказал Луцилий, и я улыбнулся ему.
— Ладно, — сказал я. — Славное поражение лучше бесславной победы. Пойдем поработаем над этой историей.
Мы с Луцилием обнялись и повели войска в атаку.