— Вы пришли в класс, чтобы выяснить, кто сделал колокольчик, и наказать виновного. Но разве Летисия назвала вам их имена? Нет! Она сама призналась, что ровно ничего не знает об этом деле. Но ей вдруг захотелось сказать хоть что-нибудь, и вот, ни с того ни с сего, она обвинила Хосе и Чуса, что они — безнравственные. Если это так, почему она не обвиняла их раньше? Не обвиняла потому, что за ними нет вины. Все это выдумка Летисии, это понятно нам всем… Но, дон Хуан, допустим, что ее обвинение правильное, но оно ведь не имеет ничего общего с тем случаем, который вы пришли выяснить! Ничего, сеньор, совершенно ничего… А вы исключаете наших товарищей, срываете им учебный год! Я считаю, что это несправедливо. В таком случае, не лучше ли исключить всех-всех мальчиков — одни из нас виновны, другие укрывают виновных…
Дон Хуан, казалось, был смущен. Он задумчиво прохаживался взад и вперед, словно испытывая напряженную внутреннюю борьбу. Потом остановился перед Мартинесом и Молиной, которые стояли с книгами и тетрадями под мышкой и с нетерпением ждали его последнего слова.
— Садитесь, мальчики… — сказал он им сдержанным тоном. — Рамирес прав. Думаю, что впервые он оказался в чем-то прав. — Затем, обращаясь уже ко всем, добавил: — Я погорячился. Извините… Надеюсь, что подобные скандалы у нас больше не повторятся. До свидания, мальчики!
С этими словами директор ушел к себе.
С того дня близнецы Мартинесы стали моими лучшими друзьями. Время от времени они звали меня в гости, чтобы вместе тайком обследовать многочисленные шкафы и ящики строгого доктора Мартинеса в поисках запретных книг и вещей; а как-то мы устроили нападение на усыпанные нежными плодами персиковые деревья, которые врач разводил в патио своего дома.
Директор охотно устраивал концерты, танцы и вечеринки. Мне эти празднества также очень нравились. Но зачастую я их использовал в своих целях, и однажды на общем собрании, распределяя обязанности по организации вечера среди наиболее прилежных старшеклассников, дон Хуан сказал в заключение:
— А Хименесу и Акосте поручается следить за Рамиресом из первого «А», дабы он не фокусничал и не пачкал классные доски карикатурами и непочтительными надписями.
Несмотря на мое посредственное поведение и небрежность к занятиям, я получал довольно сносные отметки. Мне все еще помогал престиж, завоеванный в первом биместре, а также сердечное ко мне отношение со стороны двух учителей, которых я, в свою очередь, глубоко уважал и почитал.
Одним из них был дон Хесу
с Уманья, преподаватель истории, добрый, благородный старик, очень бедный, но всегда и во всем помогавший своим ученикам; он никого не наказывал и искренне переживал, если кто-нибудь проваливался на экзаменах.Другим был дон Мануэ
ль Солано, преподаватель естественных наук; он требовал, чтобы мы учили, а не зубрили предмет. Всегда тщательно одетый, дон Мануэль был человек суровый, непримиримый, резкий и вспыльчивый, но обладал большим положительным качеством — он был ярым врагом долбежки. Когда Летисия, привыкшая получать единицы[91] у других учителей, полагаясь лишь на память, начинала декламировать перед ним урок, повторяя текст слово в слово с перечислением точек и запятых, почти не переводя дыхания, дон Мануэль недовольно прерывал ее:— Садись, Летисия! Ставлю четверку! Тысячу раз я говорил тебе, что терпеть не могу попугаев, что мне нравятся ученики, которые понимают то, что учат, и могут при случае все объяснить другому. Это — наука, а не стишки. Ведь стоит тебе забыть хоть одно слово, как ты уже не сможешь дальше продолжать. Можешь ли ты понять хоть что-нибудь из того, что вбила себе в голову? Ни капли! Нет, нет, Летисия! Чтобы слушать граммофонные пластинки, мне хватает домашнего патефона.
Оба эти учителя во всем помогали мне добрым советом и неизменно настаивали на том, чтобы я не забрасывал занятия.
Относясь к этим учителям с глубоким уважением, я прислушивался к их голосу, а благодаря кое-каким знаниям, почерпнутым из случайных книг, мне даже удавалось делать успехи по тем предметам, которые они вели.
Приближались переходные экзамены. Полмесяца повторения по всем дисциплинам в Институте и две недели подготовки дома. Последние две недели мы вставали с зарей. Прохладными, ветреными утрами, поеживаясь от свежести, мы собирались группами в парке, на соборной паперти, чтобы помогать друг другу и не подымать на ноги весь дом.
Я ленился и отговаривался тем, будто не в состоянии заниматься ни в жаркие часы дня, ни по ночам. И мать в тревоге, как бы я не остался на второй год, каждый вечер ласково спрашивала меня:
— В котором часу разбудить тебя завтра? Как обычно, в половине третьего?
— Да, мама, точно в половине третьего! — отвечал я решительно.
Но когда она окликала меня из своей каморки, я, потягиваясь, отвечал ей полусонным голосом, а затем свертывался калачиком, чтобы несколько минут понежиться в теплой постели. Мать озабоченно спрашивала снова:
— Ты встаешь, Маркос?