Ней, Мармон, Удино, Мортье, Монси, Макдональд, Лефевр, Келлерман и Бертье присутствовали в Компьене на встрече, устроенной до неприличия толстому королю по его прибытии во Францию. Виктора там не было, но вскоре он станет самым большим энтузиастом монархической идеи в стране, и в награду Бурбоны сделают его командующим гвардией. В отличие от мрачного Даву он, видимо, забыл о своей поездке в Париж в то лето, когда пала Бастилия. Сульт последовал королевскому приглашению и после краткого пребывания в Бретани вернулся в Париж военным министром. Этому назначению радовались даже его враги (коих он нажил достаточно много), поскольку на посту министра Сульт сменил презренного Дюпона, который в 1808 году сдал целую армию кучке испанцев и таким образом способствовал превращению локальной вспышки испанского патриотизма в пожар национальной войны. К тому же французы становились очень чувствительны к проблеме сохранения своих военных традиций.
Ожеро, после своей более чем прохладной встречи с Наполеоном в Балансе, заявил, что, по его мнению, императору следовало бы погибнуть на поле брани во всем блеске славы и с саблей в руке. Он был настолько убежден в своей правоте, что даже написал по этому поводу особую прокламацию. Это принесло ему новых друзей и место в военном совете рядом с Неем и Макдональдом.
Сюше подчинился обстоятельствам с достоинством, а Удино, всегда бывший подлинным патриотом, — после некоторых колебаний и конфликтов с собственной совестью — принял и уже никогда больше не менял своего решения. В принятии этого решения ему очень помогло письмо от Нея, в котором бывший пламенный приверженец императора призывал его «объединиться против общего врага». Поведение Нея в это время крайне озадачивало его друзей. Он был настолько резок в своих высказываниях о Наполеоне и причинах его падения, что его можно было бы принять даже за защитника дела Бурбонов, если бы он не критиковал их столь открыто. Он никогда не понимал побуждений политиков, и его загадочное поведение было просто следствием двадцатидвухлетней войны, завершенной двумя кампаниями, после которых человек, менее крепкий физически, был бы отправлен в госпиталь с нервным истощением. Американцы времен Второй мировой войны сочли бы его жертвой «военной усталости», а англичане времен Первой — просто жертвой контузии. Он разъезжал по окрестностям Парижа и провинциям, ворча и жалуясь, иногда сравнивая императора с его наследником, причем сравнение оказывалось не в пользу последнего. Старый Людовик полностью доверял ему, но emigres лезли из кожи вон, чтобы ему досадить. Так, зная, насколько чувствителен Ней в отношении почета, оказываемого маршалам, один из придворных привел его в ярость, сделав вид, что не узнает одного из его прославленных коллег, внимательно вглядевшись в того и потом спросив: «А кто это тут?» Где бы Ней ни находился, эта его особенность всегда была мишенью для придворных остроумцев и скандалистов.
Мюрат все еще оставался королем, но трон под ним уже горел. Он был обещан ему в качестве платы за измену, но в действительности ему никто не верил, и одно ложное движение могло оказаться для него фатальным. Его супруга Каролина, сестра императора, делала все возможное, чтобы сохранить благожелательность союзников. Она даже зашла столь далеко, что начала делить ложе с австрийским канцлером Меттернихом, который своими успехами у дам прославил себя на всю Европу и однажды даже похвастался, что у него бывало по шести любовниц зараз.
Бертье, тоже лояльный к новому режиму, начал чувствовать укоры совести по поводу того, как он внезапно бросил своего старого друга в Фонтенбло. Он поспешил в Мальмезон, где Жозефина принимала всех коронованных особ Европы, и попробовал объяснить ей, почему он так поступил в момент крушения империи. Бертье сделал все, чтобы оправдать себя, но он был слишком чувствительным человеком, и это время было для него очень неспокойным, даже несчастным. Из всех тех, кто носил королевские цвета, он был самым близким к сосланному на Эльбу изгнаннику. Их близкие отношения были самыми важными в его жизни, и, когда они расстались, он начал чувствовать себя только половиной человека и вести себя в своей прежней манере уже не мог. Говорить он старался очень мало и держался от общественной жизни как можно дальше. С детства он обладал дурной привычкой грызть ногти, и в середине лета 1814 года они были изгрызены до мяса.