Улица переменчива. На заре, когда в окнах верхних этажей вырисовываются медлительно плывущие облака, она не такая, как в час заката, когда еще и фонарей не зажигают, — еще не так темно, чтобы пробуждались опасение и страх, но и не так уже светло, чтобы дома не могли скрыть свои изъяны; и другая она в деятельный, кипучий полдень, когда стоит такой гомон, будто сразу переговариваются все окрестные улицы; и совсем другая ночью, когда судорожно прислушивается к малейшему шороху, а круги фонарей трепещут над мостовой, словно ищут друг друга. И совсем другая летом, когда шестнадцать часов непрестанно палит солнце, и даже самое уродливое в ней пропадает в ослепительном сверкании; и совсем другой кажется зимой, когда тихо падает снег и улица, точно в полудреме, то и дело смежает глаза; или когда вьюга взметает снег до крыш — в такую пору даже изъяны построек не могут заглушить мысли о том, как хорошо в домах; и совсем другая осенью, когда с нахмуренных небес неделями льет холодный дождь и прохожие торопятся, втянув головы в воротники, или когда вдруг навалится туман и уже через десять шагов не различишь прохожего — слышится только удаляющийся стук башмаков, а человека уже нет, будто и не было никогда. И опять другой бывает улица, тревожной, переменчивой, весной, в апреле, когда налетевшие лучи солнца чуть не поджигают дома и весенний ветер несет запахи далеких полей, кидается в подворотни и кружится по дворам; утром еще, быть может, падал снег — ведь только что март ушел, — а к полудню крыши оттаивают, постукивает капель, ледышки одна за другой с грохотом летят по водосточным трубам, кувыркаясь, выскакивают на тротуар; а по краям мостовой бурлит, течет вода, и улица словно девушка, что только вышла из купальни, не успела еще вытереться и весело смеется, потому что она мокрая и у нее вода стекает с волос… Теперь уж, несомненно, быть весне!
И люди привыкли, и сама улица привыкла к тому, что она такая, что она вечно меняется, и все-таки сейчас, в эти августовские дни Петерди, Хернад, Нефелейч и другие окрестные улицы пришли в полное смятение от наступивших перемен. И на заре, и в полдень, и на закате, и даже глубокой ночью непрерывно гремят команды. Мостовая дрожит под башмаками маршевых рот. Они направляются к вокзалам, к вагонам, на фронт. Грохочет музыка, дребезжат котелки, в котлах дымится варево, в воздухе носится запах кофе. Сотни уходят, тысячи остаются; приходят новые роты, знакомятся меж собой, размещаются, укладываются спать прямо на тротуарах и на мостовых, которые стали казармами. Слышится горячее дыхание людей, чьи-то тяжкие вздохи, сонное бормотанье. Один зовет кого-то во сне, вспоминает слова, которые забыл сказать на прощанье, — теперь они кажутся ему самыми важными. Другой переворачивается с боку на бок, третий, внезапно пробудившись, садится на землю, протирает глаза и долго бессмысленно оглядывается: где он, куда попал? Двумя рядами тянутся дома, кругом, прямо на булыжниках, валяются сотни людей, а наверху течет звездное небо.
Что случилось?
Дёрдя Новака одели в обмундирование стального серого цвета, повесили ему манлихер на плечо, дали в руки котелок, ложку и отправили из битком набитой школы-казармы на улицу Петерди, чтобы он устроился там и по команде: «Тридцать второй объединенный гарнизонный полк, семнадцатый маршевый батальон», — вскочил, встал под ружье и вместе со своей частью двинулся на фронт.
Новак пошел поискать «хорошее местечко» на тротуаре. Кто знает, сколько дней и ночей придется здесь провести, пока не отправят дальше. Трудно было даже представить себе, как их разыщут среди этой пропасти людей, как составят роты, полки… И все-таки после беготни, шума, брани и ругани, которая стояла в казарме на улице Хернад, эти мирно сидевшие на тротуаре, тихо беседовавшие меж собой или спавшие рядышком солдаты показались Новаку олицетворением покоя.
Вечерело. Лучи солнца на секунду зацепились за верхушки водосточных труб, а потом, отпустив их, мягко потянулись вверх по кровлям; и вот уже запрыгали с одной крыши на другую, все выше и выше, и, зардевшись, приютились на высоко плывущих облаках; затем покинули и облака и теперь розовели только на узенькой полоске горизонта. Наконец все погасло. Близилась ночь.
Новак медленно пробирался среди солдат, осторожно перешагивал через ноги, руки и все глядел, присматривался, разыскивая знакомых. Пока он добрел до улицы Нефелейч, совсем стемнело, — и всегда-то скудно освещенные улицы окраины с наступлением войны стали освещаться еще хуже.
Новак прошел уже и улицу Нефелейч, но ни места себе не нашел, ни знакомых.
— Дюри! — послышалось вдруг из темноты. — Новак! И ты уже здесь?
Новак обернулся, узнал по голосу Пюнкешти и подошел ближе. Тамаш сидел посреди кучки солдат.
— Иди сюда, браток! Подберем и тебе булыжники помягче.
Новак вздохнул с облегчением: наконец-то! Он радостно протянул руку Пюнкешти.
— А больше знакомых нет никого? — спросил он, оглядываясь.