Правительство было в тисках той презумпции, в атмосфере которой оно возникло. От этого гипноза оно не могло окончательно отрешиться, несмотря на грозные симптомы иногда клокочущей и бурлящей стихии. В сознании в гораздо большей степени отпечатлелся тот общий облик февральских дней, который побудил «Речь» назвать русскую революцию «восьмым чудом света» и внушил некоторую иллюзию политикам, что страна на первых порах может удовлетвориться своего рода расширенной программой прогрессивного блока: «в стране нет и признаков волнений и событий, возбуждающих опасения», – говорил Родзянко на частном совещании членов Гос. Думы 5 марта. В критические часы впоследствии в интимных беседах, как записывают современники, члены Правительства признавались, что они «вовсе не ожидали, что революция так далеко зайдет». «Она опередила их планы и скомкала их, – записывает ген. Куропаткин беседу с кн. Львовым 25 апреля, – они стали щепками, носящимися по произволу революционной волны». Действительность была не так уж далека от безвыходного положения, характеристику которого давали последние слова премьера. Жизнь довольно властно предъявляла свои требования, и Правительство оказывалось вынужденным идти на уступки – творить не свою программу, а следовать за стихией. Оно попадало между молотом и наковальней – между требованиями подлинной уже «цензовой общественности», маложертвенной и довольно эгоистично и с напором отстаивавшей свои имущественные интересы, и требованиями революционной демократии, защищавшей реальные, а подчас и эфемерные интересы трудовых классов – эфемерные потому, что революция, как впоследствии выразился один из лидеров «революционной демократии», «инерцией собственного движения была увлечена за пределы реальных возможностей» (Чернов). Эту «инерцию собственного движения» проще назвать демагогией, ибо все безоговорочные ссылки на «железную логику развития революции», которую наподобие «лавины, пришедшей в движение, никакие силы человеческие не могут остановить» (Троцкий), являются попытками или запоздалого самооправдания, или безответственного политиканства. Достаточно ярко выразил закон «инерции» на мартовском Совещании Совета уфимский делегат большевик Эльцин, не оторвавшийся еще тогда от общего социалистического русла и возражавший «дорогому нам всем меньшевику Церетели»; этот враг «государственного анархизма» линию поведения революционной демократии определял так: «Она должна заключаться в том, чтобы выше и выше поднимать революционную волну, чтобы не дать ей возможности снизиться, ибо… если эта волна снизится, то… останется отмель, и на этой отмели останемся мы… а Временное правительство будет в русле реки, и тогда нам несдобровать».