широкими полями и с бельевой резинкой под сильно скошенным подбородком, истерично махая руками, периодически устремлялась на проезжую часть под
автобус. За ней бежали и удерживали ее вечно сочувствующие и озабоченные
девочки, затем начинали укорять в бесчувствии юношу, в которого она была
безнадежно влюблена, но юноша цинично сплевывал на землю и говорил, что
Аня напоминает ему проститутку 30-х годов. От такого определения бедная Аня
заливалась горькими слезами и канцелярской скрепкой пыталась расцарапать
себе вену на левой руке. К счастью, ничего серьезного так и не случилось.
Вскоре в школу пришел анин папа, высокий мужик в золоченых очках, в
длинном, черном, застегнутом на все пуговицы плаще и черной шляпе, очень
похожий на пастора. Он перевел дочку в другую школу. Но и с уходом Ани
декадентские настроения в школе продолжали нарастать.
В конце концов, я прочитала рассказы Гаршина, но мне они, против
ожидания, совершенно не понравились – какая-то бодяга о свободолюбивых
студентах. Кроме того, я изучила его биографию и обнаружила, что это был
действительно психически больной человек – даже ходил к Толстому в Ясную
Поляну и обсуждал с ним планы устройства счастья всего человечества. Да и
портрет Гаршина меня разочаровал: дебильная физиономия в форменной
фуражке, блаженный взгляд вытаращенных глаз... Гаршин же, судя по фуражке, вроде был железнодорожником, так что в каком-то смысле это еще хорошо, что
он решил посвятить себя литературе, направил свою энергию в этом
направлении. Сумасшедший железнодорожник -- такой вполне мог бы и стрелки
не туда перевести... Кажется, его сказки до сих пор цитируются в учебниках по
психиатрии как наиболее яркие иллюстрации клинической картины
определенных заболеваний.
Все, впрочем, познается в сравнении. Был ведь еще и некто Успенский, который описывал жуткую тяжелую жизнь крестьян, сладострастно смакуя
подробности их беспросветного существования. Помню, когда я прочла пару его
рассказов, то после этого целую неделю не могла прийти в себя, впала в
депрессию. И книги его, целое собрание сочинений, стоявшее в книжном шкафу
в большой комнате, все были в твердых добротных картонных переплетах темно-
коричневого цвета дерьма. Меня до сих пор передергивает, стоит мне вспомнить
этого писателя. Там у него постоянно то младенцы тонут в корытах, то крестьян
давят тяжелыми телегами, они надрываются от непосильного труда, ну и пьют, естественно. В общем, чистый мрак, настоящая «чернуха». Прическа у
Успенского была примерно такая же, как у Тургенева или у Чернышевского, очевидно, такие тогда были в моде.
Сегодня мне даже немного жаль, что в школе я ничего не знала про такого
поэта, как Александр Добролюбов. Пожалуй, он был поколоритнее Гаршина и
Надсона. Тоже писал какой-то горячечный бред, стремясь слиться с природой, с
Богом и со всяким живым существом; при этом организовал среди студентов
декадентскую тусовку и на собраниях воспевал красоту самоубийства, курил
гашиш, а у себя в комнате даже выкрасил в черный цвет стены и потолок.
Кажется, под его влиянием несколько человек и в самом деле покончили с собой.
В конце своей творческой карьеры он обрядился в лапти, посконную рубаху и
отправился странствовать по Руси, в общем, так и исчез где-то, окончательно
слившись с природой… А может быть, это и хорошо, что в детстве ни я, ни
56
девочка Аня Тарасова ничего не слышали про такого поэта, как Александр
Добролюбов? Кто знает?..
Одним словом, история русской литературы где-то к концу девятнадцатого
столетия, и вправду, начинает немного смахивать на историю болезни. Как будто
скрытые до той поры симптомы вдруг выплыли наружу, проступили, как пятна
на лице, обрели законченную форму, нашли своих выразителей… Однако
историк литературы не должен поддаваться на все эти болезненные провокации
-- пусть домохозяйки оплакивают печальную участь гаршиных, надсонов и
успенских, а историк литературы себе такого позволить не может. Ведь он всего
лишь бесстрастный арбитр, а не человек. И писатель для него тоже уже не совсем
человек, а прежде всего именно писатель, который живет и умирает вместе с
литературой, подчиняясь суровым законам искусства, а не природы. Поэтому
историк литературы должен уметь безо всякого колебания подавлять в себе
малейшие проявления жалости (в соответствии с наставлением Ницше): он
должен быть способен подтолкнуть падающего, подкрасться, например, сзади к
склонившемуся над лестничным пролетом Гаршину и помочь ему совершить
свой последний полет. Пусть летит себе, голубчик! Все-таки это его
единственный шанс взволновать воображение безмозглых школьниц…
Один мой парижский знакомый (ныне очень известный писатель) несколько