Разница между романами и мемуарами проявляется, прежде всего, в интонации и манере изображения. В мемуарах тоже не обходится без претензий к отцу, но преобладают восхищение, любовь и сопереживание; создается образ большого ученого, в высшей степени самобытного и интересного человека. В романах очень заметен
Разница между романами и мемуарами в подаче отца очень ощутима. В них как будто два разных отношения к отцу. Слова Ходасевича об изменениях в восприятии родителей Белым подсказывают, что так оно, вероятно, и было:
Ненависть к отцу, смешиваясь с почтением к его уму, с благоговейным изумлением перед космическими пространствами и математическими абстракциями, которые вдруг раскрывались через отца, оборачивалась любовью. Влюбленность в мамочку уживалась с нелестным представлением об ее уме и с инстинктивным отвращением к ее отчетливой, пряной плотскости[271]
.Знал Ходасевич об этих нюансах скорее всего от самого Белого, очень когда-то близкого друга. Мемуары Белого наглядно подтверждают и это утверждение Ходасевича, и другое – что в романах нашли отражение детские, а не взрослые, потрясения автора. Отсюда и результат: в романах преобладает отношение отцененавистника (яд, оставшийся с детства); в мемуарах заметны обе струи, но преобладает смесь сочувствия с восхищением (взгляд взрослого).
Посвященные отцу страницы «Котика Летаева» и «Крещеного китайца» читаются как дневник наблюдений Летаева-младшего над Летаевым-старшим, изобилуют отчетливыми и беспощадными зарисовками его внешности и манер. Отец, «случайно увидев себя пред собой» (в зеркале), «не мог оторваться от пренелепо построенной головы, полновесной, давящей и плющащей папу (казался квадратным, он) и созерцающей из-под стекол очков глубоко приседавшими, малыми, очень раскосыми глазками, тупо расставленным носом <…>» Еще наблюдение: «<…> туловище перевернулося животом как-то наискось от плечей; ноги тоже поставлены косо; такой он тяжелый и грузный <…>»[272]
.Страницы Московской трилогии, по крайней мере до середины второго романа, «Москва под ударом», полны пассажей, предающих профессора осмеянию, на разные лады рисующих изъяны профессорской внешности и характера: «Профессор стоял в тусклой желтени крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом <…>»[273]
. Белый заметил в первом томе воспоминаний: «<…> “Коробкин” – не отец; в нем иные лишь черты взяты в остраннении жуткого шаржа <…>»[274]. Но шаржевое остранение используется и в других романах – и не мешает узнаванию.И в летаевском цикле, и в московском образ профессора выступает во всей своей научной величине, как ученого выдающихся способностей и достижений. Но свидетельства незаурядных его достижений идут вперемежку с карикатурными чертами, показана и трогательная беззащитность ученого: «<…> он – заслуженный профессор, “
Можно предположить, что Белый следует модели изображения гениального ученого «не от мира сего», которая обычно работает на возвышение образа. Да, следует, но не во всем и не с самого начала. Просматриваться модель «высокого безумия» начинает только с середины «Москвы под ударом». И лишь в мемуарах становится отчетливым изображение отца как уникального ума, не вмещающегося в мелкий быт, остраняющего и осмеивающего свое окружение. До мемуаров преобладает гротескная подача. Будто со злорадством подмечает повествователь каждую неловкость профессора, сладострастно выписывает его уродство.