У выхода из горницы сотник обернулся: на том же месте расплывчато темнела одинокая фигура Ивана Александровича. Хлипкий свет двух восковых свечей не мог высветить ее всю, и она виделась большой и неясной, как грядущее, кое также не имело определенных границ и очертаний.
Когда Дьяков ушел, в горницу к мужу заглянула жена. Длинные волосы, обычно взятые в косы, были распущены, в очертаниях маленького рта было что-то настойчивое и тревожно-серьезное. Иван Александрович посмотрел из-под бровей на орехово-смуглое лицо Катерины: нежно-округлое, сейчас оно заострилось, проявив жесткие линии.
Она подошла ближе, почти вплотную, и осторожно коснулась плеча, тронув его щеку тревожным дыханием. Лицо Кускова сделалось мягче и, усмехнувшись одними губами, он тихо спросил:
— Ну, чего ты? Полаялись мужики, дело обычное, служба-матушка…
Катерина вздрогнула как от нежданно пронесшегося холодного сквозняка и нерешительно произнесла, перебирая дрожащими пальцами волосы мужа:
— Не знаю, горько на душе. Боюсь я. Всего страшно. — Она крепче прижалась к нему, точно прощалась. — Знаешь, что лекарь десятнику ногу отнял… Страшно мне что-то за нас, за тебя. Ты не сердись, Ванюша, я помню: ты не любишь, когда…
— Катерина! — он крепко встряхнул ее за плечи, строго посмотрел в любящие карие глаза.
Она вздохнула и, поникнув головой, прошептала:
— Раньше я хоть смерти не пугалась… Думала: вот будет совсем плохо — я и умру. А теперь… теперь могилы боюсь… Предчувствие у меня плохое, Ванюшка. Я уж и вашему Богу молилась, и нашим… Может, к шаману мне съездить? — узкие длинные цукли148 из раковин трякнули в ее ушах.
— Тунгаки149, шаманы, колдуны! Ды ты в своем уме, баба? Трещишь, как сорока. А еще во Христе! Ты чья жена? Помни, где живешь. И кто твой муж!
Катерина робко подняла на Ивана Александровича печальные глаза, и была в них такая боль без границ и немалая смиренная мольба о пощаде, что сердце его ёкнуло.
Как-то на берегу, когда зверобои вернулись с промысла, Кусков наблюдал, как перемазанный салом и кровью алеут забивал железным багром самку тюленя. У нее была разрублена одна ласта, болтающаяся на сухожилиях, и она тыкалась отчаянно о прибрежные булыги прямо окровавленной культей, и влажные глаза зверя смотрели на мир, пугая своей обреченной кротостью.
Такие же глаза, как показалось командиру, были сейчас и у его жены. Сидя на стуле, она не знала, куда деть руки. Пальцы комкали плисовую юбку в широком подоле, в которой, как дитя, лежал молитвослов.
— Корытов с промышленниками казаков привез со Славянки, — задумчиво обронила она. — Лиц нет — смотреть жутко… Будто злой дух выгрыз их… И помощи нам ждать неоткуда, — она заученно перекрестилась и простонала. — Вот тебе открылась, а зачем, а что с того? — Дальше она не сумела продолжить. Смуглое лицо вдруг смялось и стало сырым. — Ва… Ва… Ванечка… — с индейской мягкостью повторила она, не смыкая губ… — Неужто война-а… а… а?..
— Катенька! — Иван Александрович шагнул к ней, поднял, прижал к груди, путая пальцы в черном блеске волос: — Молчи! Молчи, бедная ты моя! Не мучай себя… всё обойдется, родная.
Испуганная, она уже стихла, а он все еще прижимал ее к себе и твердил:
— Не мучай себя… всё обойдется… я рядом, люблю тебя…
Чуть погодя, он отошел к буфету, заложил за суконный борт сюртука дрожащую руку и весомо, с выражением усиленного спокойствия молвил:
— Надежда умирает последней. Надеяться и верить надо, Екатерина Прохоровна. А тонко переживать нам не пристало… Слезами цитадель не удержишь.
Вместо ответа жена вздохнула и тихо развела ладонями. И было похоже, что вздохнула с нею и вся затаившаяся горница, и заструились в тоске плоские тени по темным углам, бесшумной цепью окружив Кускова.
— Ох ты, Господи… — сдавленным стоном отозвалась высоко вздымающаяся грудь командира.
Через щели ставен сочились на развешанные по стенам шкуры зверья солнечные пятна, и розовый свет бродил по дому.
Кончался вечер с его ранящими, язвящими душу раздумьями, а страх перед грядущим по-прежнему не уходил из души. Впереди его ждала тоскливая, как Иуда150, ночь. Иван Александрович измученно опустился на диван, но тут же поднялся, резким движением опрокинул стул и зачастил по горнице, сцепив руки за спиной, что-то бормоча, натыкаясь на комод и стены, ровно слепой иль блаженный. Высокие скулы его горели краской, в неподвижных глазах искрились слезы, которых давно уж не могла припомнить Катерина у мужа. А он все ходил да прислушивался, словно к тающему у синего росчерка горизонта печальному клику журавлей.
Позабыв о себе, она со страхом наблюдала за ним:
— Ванюшка, уймись! Не серчай… Не надо, милый. Я больше не буду…
Он резко обернулся, словно на выстрел, быстро подошел к жене, поднял ее с пола и долго держал на сильных руках, точно пытаясь оградить от спустившегося зла.