Когда он смог разлепить глаза, то увидел, как далеко внизу по каменистой, горчичного цвета равнине, развевая гривой, мчался его арагонец… Кое-как он заставил себя подняться. Но когда сие удалось, в голову шибануло чем-то горячим и шумным, точно в мозгу загрохотали мельничные жернова, дыхание засбоило и пронзительно синяя чаша неба стремительно полетела вниз. Насилу удержавшись на ногах от приступа головокружения и тошноты, ощущая бой сердца так ясно, ровно изнутри груди кто-то лупил молотком, дон перевел дух и попытался подняться по крутому склону обрыва, с которого они сорвались. Но боль в спине и коленях переломила его. Порывисто и тяжело дыша, он обреченно опустился на жесткие комья спекшейся под солнцем глины. По впалым щекам мужественного лица ползли слезы боли. Руки дрожали, на ладонях остались кровавые желобки от узды, которую он пытался всеми силами удержать. Во рту тоже стоял устойчивый привкус крови. Справа он нащупал языком зуб, свисающий на ниточке десны, сунул пальцы в рот и выдернул обломок эмали.
Где-то совсем рядом залаяли псы и послышались взволнованные крики. Эль Санто с трудом повернул голову, она точно была полна битым стеклом. На краю обрыва показалась вереница всадников, четверо тут же спешились и бросились на выручку. Кто-то, сорвав с луки седла волосяную реату108, пришпорил коня за скакуном губернатора.
Дон де Аргуэлло горько усмехнулся: «Вот и зверь от меня ушел… Это старость. Где мои сыновья? У них бы получилось лучше».
Высоко в небе послышался клекот орла. Старик медленно задрал голову. Над ним уныло завис одинокий стервятник. Длинные, дрожащие, подобно пальцам старого пропойцы, перья ловили направление ветра, несущего к добыче.
Глава 4
Весь обратный путь в пресидию дон думал о детях, и мысли его были мрачны.
Нынче он нуждался в них, крепкой опоре своей старости. «Господи, как я люблю их! А они меня?.. — отец испугался своего вопроса. — Что видели они от меня за всю жизнь? Молчаливую спину за столом кабинета? Холод и твердость глаз?»
Сердце старого дона защемило, ему всегда было некогда до своих птенцов. Строительство укреплений и пирсов, муштра солдат и дозор границ сжирали всё его время. Безраздельно властный и убежденный в принципах, он был суров, и не только к себе. За малейшую оплошность люди наказывались нещадно. Офицеры гарнизона откровенно боялись его, а солдаты положительно трепетали, когда он, бывало, стоя на открытой веранде своей асьенды или закаменев в седле, хватко следил за тактическими приемами своих рейтаров109.
Почти после каждой такой выучки на внутреннем атрио зверски пороли солдат, не сумевших справиться к сроку и слаженно с возложенным на них делом. Преступник обнажался до пояса, ложился животом на «сеньориту» (так старые драгуны любовно называли огромный спил дынного дерева — папайи), покоящуюся на плацу, и двое сержантов начинали жечь его бичами.
Многие потом чахли, чернели, гнили, и отдавали душу. Но мало кто мучился об этом, и уж меньше всего сам губернатор. Он поступал согласно нормам королевской службы, и совесть его была спокойна. Гарнизонная жизнь требовала крепкой муштры, настоящих солдат и верноподданичества, а жестокость была в моде, и не только в Калифорнии.
Правда, и заботился он о своих драгунах настойчиво: об их пище, обмундировании, отдыхе и досуге. Говядина им выдавалась даром, ибо всякую субботу по его указу комендант посылал отряд из десяти — пятнадцати человек отстреливать расплодившийся и одичавший рогатый скот, бродивший по округе в изобилии. Добровольцев для сего дела вызывалось немало — слава Богу, зубы у драгун от еды не тупились. Свозимое на фурах мясо делилось по взводам и на всю неделю.
Изыскивал дон средства и на жалованье своих питомцев. Но поскольку деньги Мадрид годами задерживал, то приходилось свирепствовать в пошлинах, что и делали таможенники Монтерея, сдирая три шкуры с каждого прибывшего иноземного судна. Та же суровость царила и в доме, особенно после смерти жены…
Дорога сделалась лучше: подъезжали к Монтерею. Но всё равно при каждом толчке и подрагивании фуры Эль Санто морщил лицо и стонал. На левой руке свисали лохмотья камзола и его собственной кожи. От плеча до локтя шла сплошная ссадина. Кожу на коленях песок тоже ободрал до сырого мяса. Однако на это старик обращал внимания мало. И решительно из-за другого вокруг его сомкнутого рта лежала тень суровой печали. Как будто две души было в нем, и, когда дон оставался наедине с собой, просыпалась другая, всезнающая и скорбная.
Ему припомнилось, как однажды после возвращения из Сан-Франциско, на подъезде к дому в груди его вдруг проснулось и застучало отцовское чувство. Спрыгнув с боевого коня, весь в пыли, он подхватил сильными жилистыми руками выведенных бонной навстречу своих мальчиков. И больно целуя того и другого, горячо шептал:
— Вы моя надежда! Вы!