— Я не „мечтатель", отец! — спокойно и отчетливо проговорил он. — Но если следование за Иисусом Христом вы называете „мечтанием", от этого я отречься не могу. Вы не властны заставить меня грешить и плясать. Жить, подчиняясь требованиям плоти, и служить дьаволу я не стану. Я не буду поступать против воли Божией и попирать Его закон, как это делал прежде и как это делают многие и теперь. И я буду уговаривать всех, и вас, отец: оставьте служение миру и дьяволу! Обратитесь всем сердцем к живому и истинному Богу!..
Сильный удар оборвал речь Степана. Хратский набросился на сына и стал трясти его с такой силой, что накинутый на его плечи кафтан упал на землю.
— И ты еще смеешь противоречить мне, негодяй! Будешь ты, наконец, слушаться моих приказаний? Иначе я тебя так исколочу, что всю жизнь помнить будешь! Я научу тебя соблюдать четвертую заповедь!
— Отец, ваши удары ни к чему не приведут, потому что я не могу отречься от истины. Иисуса Христа бичевали и за меня тоже; и я могу кое-что претерпеть за Него. Только не делайте этого, отец, ибо позже вы пожалеете об этом.
— Так ты мечтаешь уподобиться Иисусу Христу? Ну, хорошо!..
Хратский отскочил в сторону, поднял с полу веревку и, раньше чем Степан успел опомниться, привязал его к столбу. Когда Степан увидел, что отец вытаскивает из телеги кнут, он невольно задрожал. Минутный страх перед страданием охватил его, да и солдатская гордость заговорила в нем перед таким возмутительным насилием. Но тут он вспомнил слова Блашко: „Если наступит для тебя настоящая опасность, ты отречешься от Господа, как Петр". Что же ответил он тогда? „Лучше бы я дал себя забить до смерти, чем отречься".
Степан закрыл глаза и замер в ожидании. Недолго ему пришлось ждать: удары один за другим посыпались на него. Они причиняли ему жгучую боль, но он закусил губы, чтобы не только не закричать, но и не застонать.
— Оставишь ты теперь свои „мечтания"?! — кричал в ярости Хратский.
— От истины не отрекусь, — дрожащим от боли голосом твердо ответил Степан.
Удар... еще удар, и бич сломался. Когда отец нагнулся, чтобы поднять его рукоятку, сын с выражением глубокой печали посмотрел на своего палача. На лбу Степана выступил холодный пот.
— Отец, не делайте этого! Если вы убьете меня, моей душе вы этим не повредите, потому что „претерпевший до конца спасется". Но от этого пострадаете вы и теперь, и в вечности. День и ночь вас будет преследовать мысль, что вы без причины убили свое родное дитя...
Эти слова, как меч, вонзились в сердце Хратского. Он уже сознавал, что был неправ, и это причиняло ему душевную боль. Совесть ему говорила, что не нужно было так мучить сына; он должен попросить у него прощения. Другой же голос заглушал первый, твердя: „Не делай этого!" Вне себя от злости, Хратский еще раз сильно ударил сына. Он во что бы то ни стало хотел заставить Степана крикнуть. Его страшило и бесило это молчаливое терпение и смирение, напоминавшее собою страдания Спасителя. Ему хотелось услышать человеческий крик, но до его слуха доносился лишь сдержанный стон. Наконец у Степана подкосились ноги, и он повис на привязанных к столбу руках; изо рта и носа сочилась кровь.
Хратский не видел этого. Он вышел из амбара довольный, что как следует наказал сына, исполнив то, что сделали бы мужчины в кабаке, будучи на его месте. Но домой он не пошел, а направился в трактир, чтобы вином заглушить воспоминание о только что происшедшем.
Выходя из амбара, он не заметил стоявшего неподалеку Блашко. Последний подошел к амбару уже несколько минут назад и стоял, прислушиваясь к тому, что происходило внутри. Он слышал удары и ругань Хратского и удивлялся, не слыша никакого ответного крика. Его обдало холодом, когда послышался слабый голос Степана. „Не бьет ли Хратский сына за ходящую о нем молву? — подумал Блашко. — Увидим, вынесет ли Степан удары ради Христа? Скоро пройдет у него охота хвастаться!“ Совесть побуждала его войти в амбар, внутренний голос твердил ему: „Войди туда! Хратский — злой человек; посмотри, что он там делает". — „Ничего, — нахмурясь, рассуждал Блашко, — отец имеет право наказывать своего сына. Если бы он его слишком жестоко бил, я, конечно, вмешался бы в это дело“.
Но вот он услышал слабый стон Степана. „Зайду-ка я, — говорил сам с собою Блашко, — и спрошу Степана, каково страдать за Христа“. Он тихонько открыл дверь амбара. Всю свою жизнь потом Блашко не мог забыть представившегося его глазам зрелища. Степан выглядел ужасно: все его тело было в кровоподтеках, рубашка была изорвана и залита кровью. Если бы не руки, привязанные к столбу, тело Степана лежало бы теперь на полу. „Почему ты не вошел раньше? — снова заговорила у Блашко совесть. — Этого бы тогда не случилось..."
Степан был без сознания. Подойдя к нему, Блашко поспешил перерезать веревку, которой Степан был привязан к столбу, и тихонько опустил его на землю. Затем он повернул к свету его бледное, окровавленное лицо. Невыразимое сочувствие наполнило сердце Блашко, и он, почти нежно, прошептал:
— Степанко!..
Степан открыл глаза.