Хозяин Мартына — одноногий, обходящийся одним костылем старик — не признавал никаких выкупов. Пробовали соблазнять его мужики и деньгами, и водкой, а порою и били под горячую руку — шутка ли, потерять в одночасье стаю отборных летунов, — но инвалид, хотя и слыл выпивохой, всякий раз поступал одинаково: загонял пойманных птиц в сарай, затем брал по одной, закладывал голову трепыхавшегося голубка между средним и указательным пальцами и с силой встряхивал рукой сверху вниз. Головка оставалась в его большой, натруженной костылем ладони, а тушка птицы билась несколько секунд на земле.
Однажды кто-то забрался во двор к старику, сломал на голубятне замок и утащил всех птиц. Целый месяц дед ходил пьяный и орал возле пивнушки, размахивая кривым костылем:
— Я вас, б…, всех посажу! У-ух, ненавижу…
Жизни лишили!
Мужики посмеивались над ним, перемигивались и показывали толстые, с обломанными ногтями, кукиши:
— На вот, гадина колченогая, почмокай! Садилка твоя, небось, давно крючком загнулась!
Дед лез драться, бил мужиков костылем, прыгая на одной ноге, а мужики ставили ему подножку и хохотали мстительно за обезглавленных голубей своих, глядя, как возится пьяный инвалид в заплеванной пыли у пустых, кисло пахнущих пивом бочонков.
Через месяц кошкари приуныли. Мартын с неумело, грубо подрезанными крыльями, по крышам, то прыгая, то делая короткие, в несколько метров перелеты, обманув кошек и людей, вернулся к своему хозяину и вскоре вновь закружился черной точкой, одиноко мотаясь в небе над поселком. Мужики, не на шутку озлившись, палили в него из ружей, пацаны стреляли из рогаток, но все было напрасно. Дробь не доставала Мартына, а мальчишеские рогатки чаще попадали камнями в стекла окон, высаживая на излете целые звенья.
Пожилой участковый — толстый, задыхающийся от жары и дыма своих дешевых вонючих сигарет, с красным и злым лицом бегал от двора ко двору, штрафовал за пальбу и выбитые стекла, отбирал ружья, грозил судом и, наконец, нагрянул к одноногому старику, строго предупредив:
— Ежели ты, дед, эту войну не прекратишь и своего дьявола не запрешь — я тебя привлеку!
— Ать, едреня-феня! — радостно скалил щербатый рот дед. — Аль у меня правов на частную собственность нету? Ан есть права! Таперича есть! Я, гражданин-товарищ, за энти-то права двадцать лет дровишки в Туруханском крае рубил. Начальников-то поболи тебя, пострашнее видел… А ты меня на арапа не возьмешь. Отсидел я без вины, по ошибке. Но не обижаюсь, я ж понимаю…
— Ты, старый, к ошибкам-то не примазывайся. У меня насчет тебя тоже кой-какие сведения имеются! Не зря ты лес рубил, ой не зря… И кончай мне тут бакланить, агитацию разводить! Предупредил я тебя…
Старик не сдавался, брал на горло, драл на груди серую засаленную рубаху:
— А када оне в пивнушке надо мною, инвалидом обстоятельств, изгалялись, ты иде был? Фиги в рыло сували — ты видел?! Ты таперича меня охранять от бесчинств разных должон, посколь у меня все положенные гражданину бумаги имеются… А голубьев я ихних не маню! Вон те Мартын, с него и спроси!
Участковый, харкнув желтой табачной слюной, ушел, громко звякнув щеколдой калитки и бормоча:
— Что не праздник — то амнистия. Навыпускали вас, сволочей… Вот зараза! Ведь пристрелят же заразу, а мне отвечай! Придурок лагерный…
Однажды я застал отца во дворе за странным занятием. Он сидел на корточках, привалившись спиной к теплой кирпичной стене, и, по привычке закусив губу, хмуро строгал рогульку из ветки клена.
— Ты чего, пап? — спросил я. — За воробьями собрался?
Отец сердито и как-то обиженно взглянул на меня и не ответил. По лицу его бежали капельки пота, и он торопливо смахивал их рукавом старой форменной рубахи.
— Увел, падла! — выругался отец. — Весь выводок весенний сманил. Голубки-то молодые, глупые, только-только на крыло стали. Ах, Мартын-Мартын, ах… собака! Я не видел даже, откуда он и налетел-то…
— Может, сходим к деду? — несмело предложил я. Было мне в ту пору лет десять и, зная крутой норов отца, я здорово рисковал со своим советом…
— А-а… бесполезно, — криво усмехнулся отец. — Он уже им головы поотрывал и лапшу сварил, идиот! Мало били старого дурака…
Я стал помогать отцу делать рогатку.
— Ты вот что, — сказал отец, когда рогатка была готова, — дуй голыши собирать. Ищи вот такие, — и он дал мне крупный, величиной с грецкий орех, камень.
— Сколько надо? — поинтересовался я, зная, что такие камушки в нашей степной местности так просто не отыскать.
— Штук двадцать!
— Э-э… — заныл я. — И где ж я их наберу-то?
— А не наберешь — к голубям на пушечный выстрел не подходи! — отрезал отец, и я поплелся собирать камни.
На поиски ушло полдня. Я складывал голыши прямо под майку, и она раздулась, отвисла на животе, а когда я нагибался, то камни перекатывались там с дробным стуком.
Отец осмотрел мою добычу, ругаясь:
— Ну что ты притащил! Таким булыжником в кобелей бросать!
Я вздыхал, а отец один за другим швырял мои камни в сторону.
— Взяли бы ружья да ка-а-ак жахнули! Только перья бы полетели!
Отец молча собрал оставшиеся камни в коробку, туда же сунул рогатку и ушел.