Пожарнику Антону наряду с его прямыми обязанностями вменили наблюдение за «ост-арбайтерами». Эту работу он выполнял особенно ревностно. Выуживать и выслеживать, наушничать, доносить было прямо-таки стихией этого негодяя. Водился за ним еще и такой грешок, как сластолюбие. Все, вместе взятое, составляло предельно омерзительный букет. Назначив этого типа надзирать за подневольными женщинами, ему, можно сказать, сделали подарок. Бедные девчата, надо было видеть, как они, понурив головы и поминутно озираясь, шли со смены в свои бараки, сопровождаемые пожарником, поигрывающим дубинкой. «Лос, лос!..» — ворчливо-добродушно покрикивал он на них, как пастух на гусей, но вдруг, заметив, что кто-либо из девушек в сумерках сбился с дороги или от усталости на минуту прислонился к стене, тут же преображался и, бесшумно подкравшись к «нарушительнице порядка», больно ударял ее дубинкой. Бил он по самым чувствительным местам — по животу, по груди, между лопаток. Несчастная девушка корчилась от боли, а ее мучитель, глядя на нее, удовлетворенно хихикал.
Это у него называлось «охота на мух». Однако он занимался ею, как правило, в сумерках или за пределами фабричного двора, опасаясь попасться на глаза хозяину. Перед ним брандмейстер юлил, демонстрируя любовь к порядку и «отеческую заботу» о подопечных. При нем он подходил то к одной, то к другой девушке, чтобы поправить сползшую с плеча постромку комбинезона или подарить грошовую заколку для волос. Иная девушка, еще вчера отведавшая дубинки, терялась от неожиданности, получая подарок, а пожарник, умильно кивая, делал знак фабриканту, как бы говоря: «Посмотрите на них! Они все для меня как дети!»
И вот сейчас, тридцать девять лет спустя, я вспоминаю об этих «стра́жах порядка» — вспоминаю осторожно, чтобы меня, не дай бог, не заподозрили в желании свести с ними старые счеты. Нет, я прекрасно понимаю, что и тот же обер-пост, и тот же Антон не подходят под статью Нюрнбергского трибунала — они не военные преступники, не видные нацисты, возможно, даже вообще «беспартийные», чем они наверняка козыряли в первые послевоенные годы, когда здесь работали комиссии по денацификации. Они были — я подчеркиваю — б ы л и — просто рядовыми извергами, каких тогда тысячами, сотнями тысяч породил бесчеловечный гитлеровский строй.
Никто из присутствующих их не помнит — Норберт Фоссен потому, что был слишком мал, а три старых мастера, вероятно, потому, что, как выражается Верман, подобная человеческая «пыль» не задерживается в памяти. «Пожарник, ничтожное лицо», — говорит мастер об Антоне. Он даже не слыхал такого имени. Другие подхватывают: вот если бы этот Антон был хорошим специалистом ткацкого дела — наладчиком машин, химиком, художником по тканям, — его имя было бы записано в почетную книгу предприятия, заведенную еще прежним хозяином. «Да, да, — кивает Норберт Фоссен, — мы так же, как и в вашей стране, ценим наши лучшие кадры и стремимся на их примерах воспитывать молодежь».
На его тонком интеллигентном лице появляется легкая нетерпеливая гримаса. Уж не слишком ли мы задержались на этих двух никому не известных типах, к которым фирма Фоссен не имеет никакого отношения? Может быть, лучше пройтись по территории фабрики и посмотреть, как выглядит сегодня производство, для сравнения его с тем, что было когда-то? «Тридцать девять лет, — замечает он, — это в наш быстротекущий век целая эпоха».
Мы выходим из кабинета и идем по длинному коридору, освещенному лампами дневного света. «Здесь все новое, — поясняет хозяин, приоткрывая двери, за которыми в благоговейной, почти церковной тишине трудятся те, кого господин Норберт называет «мозгом предприятия». В этих комнатах выдумывают, пробуют, ищут. Сосредоточенные мужчины и женщины в белых халатах — технологи, дизайнеры, конструкторы одежды — колдуют над какими-то стеклянными посудинами, смешивая красители; согнувшись над столами, покрывают листы бумаги или куски ткани яркими узорами; вооружившись мелом и ножницами, одевают изящных пластмассовых красоток в купальные халаты и спальные пижамы…
Не доходя до ткацкого цеха, Норберт Фоссен останавливается и протягивает нам руку. Он говорит, что через полчаса должен быть на приеме у бургомистра. «Я перепоручаю вас моим верным мастерам», — говорит он. И снова благодарит за добрую память о его отце. «Как хорошо, что я могу не краснеть за него!» — чуть слышно произносит молодой Фоссен. Этими словами он как бы прощается со мной…
Проходим по цехам, где все и похоже и не похоже на прежнее производство. Сверкающие ряды машин, таинственное шуршание нитей. Бегут, переливаются ткани. Но людей почти не видно. Процессами управляют приборы — роботы, ЭВМ. Зрелище, конечно, впечатляющее. Но только для ума, не для души. Я не технократ, и вся эта «машинерия» воспринимается мной как нечто быстропроходящее. Ведь и тогда, тридцать девять лет назад, мы открывали рты от любопытства, попадая в эти, только, конечно, беднее оснащенные и менее красивые цехи. По тому времени они тоже считались чуть ли не последним словом техники.