Mavra departed, and Plushkin, seating himself, and taking up a pen, sat turning the sheet of paper over and over, as though in doubt whether to tear from it yet another morsel. At length he came to the conclusion that it was impossible to do so, and therefore, dipping the pen into the mixture of mouldy fluid and dead flies which the ink bottle contained, started to indite the letter in characters as bold as the notes of a music score, while momentarily checking the speed of his hand, lest it should meander too much over the paper, and crawling from line to line as though he regretted that there was so little vacant space left on the sheet. | Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла и взявши в руку перо, долго еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и стал писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку, и не без сожаления подумывая о том, что всё еще останется много чистого пробела. И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться! И похоже это на правду? Всё похоже на правду, всё может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее ее, на могиле напишется: здесь погребен человек! но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости. |