Иду домой. Зачем мне уроки? На душе скользкая дрянь, отчаяние так безгранично, что хочется по-волчьи взвыть. В хмуром небе плывет низкий, рокочущий звук, ни на что не похожий. Может быть, это Последняя труба архангела? Хорошо бы… Мы все упали в бездну отчаяния и ужаса и чем скорее исчезнем с лица земли — тем лучше. Не знаю кому, но — лучше.
Это слабость, сознаю. Ну и черт с ней.
Дома никого. Уединяюсь в своей комнате. Хочется спать — итог нервных перегрузок. Ложусь и мгновенно проваливаюсь в черный омут…
Голоса, они мне незнакомы, и сразу — крик. Это Иван Трифонович. Да что с ним такое? Голова чугунная, с трудом отдираю ее от подушки, открываю дверь: двое в белых халатах выносят на носилках… маму. Ее рука бессильно свесилась к полу. Бледна, как школьный мел, губы такие же, бескровные. Отчим идет рядом и невнятно причитает.
— Что случилось?! — ору нечеловеческим голосом, и дама с локонами вглядывается в мое лицо небесно-голубыми глазами:
— Сын? Взрослый уже… Боюсь, что у твоей мамы… Уже не будет ребенка.
Она уходит следом за носилками, отчим оборачивается, в его взгляде безысходное отчаяние.
— Тебе бы не нервировать ее… Эх… — и тоже уходит. «Нервировать». Модное словечко после «Подкидыша». Наше семейство — перекрестие оптического прицела. А целится — Сатана. Тащусь в школу, ноги не идут. Бедная мама… А я — урод. Отчего мы все так крепки задним умом? Отчего в единственно возможное мгновение никогда не принимаем правильных решений, не произносим нужных слов? И только тогда, когда все позади, — находятся и слова, и решения, только зачем они?
В школе все спокойно, во всяком случае — внешне. Какие-то люди стоят в вестибюле, разговаривают вполголоса. Напрасно. Идет перемена, и можно орать — все равно не слышно. Заметив меня, толстячок в очках поднимает указательный палец и приглашает подойти.
— Почему не на уроках?
— Ночью увезли в больницу мать.
— Но сейчас… — смотрит на часы. — Уже день? Так в чем же дело?
— В том, что у вас нет матери или ее никогда не увозили в больницу.
— Что?! — задыхается, хватается за галстук. — Да ты знаешь — с кем разговариваешь?
— Если вы — нарком просвещения — скажите, я упаду на колени и стукнусь в землю лбом! — У меня никогда не наладятся отношения со старшими. Никогда. Старшие прямолинейны, они убеждены, что мы, младшие, все поголовно, слишком для них умны.
Собеседники очкастого с интересом наблюдают, но не вмешиваются.
— Мне можно идти? А кто вы такой, извините?
Они переглядываются. Моя наглость ошеломила их, они еще не придумали, как меня наказать. Но сейчас придумают — я вижу по их холодным, злым глазам.
— Это временно исполняющий обязанности директора, — отвечает дама в драповом пальто. — Директор болен. Серьезно.
— А учитель литературы? Еще более серьезно? — Да пошли вы все. Благополучные, думающие нажраться лучше как…
— Учитель литературы… — повторяет она растерянно. — Но… Я не знаю? Может быть, вы, Аркадий Борисович?
— Так… — высверливает меня взглядом. — Марш за родителями. Без них не являйся. До свидания.
Сейчас я тебе, убогий, вмажу.
— Мать — в больнице. Отец — погиб в 1939-м, на Финской. Давайте я сам к вам приду, вместо них обоих? Или обеих? Как прикажете?
Он сейчас выгонит меня навсегда. И будет прав. Но я ничего не могу с собою поделать. Не хочу…
И вдруг в его глазах мелькает нечто вполне человеческое.
— Ладно. Иди на уроки. Пока. Отныне нам придется жить вместе. Тебе и мне. И всем остальным. Директор не вернется. Учитель литературы — тоже. Литературу буду преподавать я.
Поворачиваюсь и опрометью лечу в дверь. Какие уроки… Какие к чертовой матери уроки, если вот такое… Невозможное. Гнусное. Подлое!
Ноги — как крылья; улицы, люди остаются далеко внизу, или это только кажется мне… Черные крылья несут меня вдоль колонн Михайловского замка, мимо церкви Пантелеймона, вот, на острие возник белый храм с оградой из пушек, сердце выскакивает из груди, только зачем мне оно? И два дома, рядом: один декабриста Булатова, странный был революционер, я даже сейчас, в тумане отчаяния сопрягаю, сопрягаю… Так научил Анатолий, так научил, никогда не откажусь, не отрекусь. Булатов… Золотое оружие, удивительная храбрость в восемьсот двенадцатом и… Не решился убить государя. Не решился… Порядочность оказалась выше идеи…
Второй — Анатолия.
Чугунные ноги плохо взводят на этаж. Стучу, звоню, долго не открывают, наконец в щель проглядывает старушечье лицо: «Вам что? Вы кто?» Шепчу надрывно, объясняю, бабушка не сбрасывает цепочку. «Иди, милок. Их обоих забрали ночью, позавчера. Иди, а то не приведи Бог…» Не откроет. Я ничего не узнаю. Хотя… Чего узнавать? Все яснее ясного…
Домой? Нет. Не пойду. Я не ладил с мамой, но теперь, без нее? Это не дом. Все чужое. Ну почему, почему не напросился я поехать вместе с мамой в больницу? Сейчас хоть этим не мучился бы! Задний чертов ум. И что теперь делать?