Войска Союза сокрушили остатки некогда грозного Небесного Воинства, истребили половину женщин и почти всех мужчин, а малых детей обратили в рабство. Спустя недолгое время все трое братьев были казнены на Площади Небесной Славы. Мать их, переодевшись одной из старух, присматривавших за погребальными кострами, бросилась в пламя, пожиравшее тело младшего сына.
Враги разрушили Девять Кругов Земных И Небесных до основания, не пощадив ни одного дома и ни одной статуи. Деревни и хутора спалили дотла, выжженную землю перепахали и засыпали солью, чтоб больше на ней не выросло ни былинки, и, наконец, Император Грязи И Блеска, встав посреди кровавого пепелища, провозгласил:
– Земля эта проклята Богом навеки!
Таков был конец империи, называвшейся В Небе Начертанной. Когда-то никто на свете не мог сравниться с нею в могуществе. Ныне от нее остались только бесплодные пески да общая ненависть, корни которой всеми давно позабыты… да еще незримые отпечатки следов сказителя, принесшего ей славу и гибель.
Волк в Исландии – дитя лжи[122]
Соня Тааффе
Но я-то знаю: один волк там есть. Правда, эта история не о нем.
Эта история обо мне: если бы мать в 1968-м посетила Исландию, я могла бы провести лето в Тоскане. Нашла бы где-нибудь в Сиене юнца с лицом этрусского фавна, читала бы ему Дэвида Лоуренса среди виноградников, дубовых рощ и серебрящихся на солнце олив. Или поехала бы в Бретань, бродить среди Карнакских камней да мрачно-зеленых курганов и высматривать в барах Карнак-Пляжа и Ла Тринитэ-Сюр-Мер широкополую шляпу жнеца. Или даже, приняв приглашение Рохито пару недель погостить в Киото, пила бы сакэ под жареный тофу с девицей, встреченной у подножия Фусими Инари – волосы ее огненно-красны, как киноварь врат святилища, глаза мерцают янтарным огнем, точно лисьи… Могла бы отправиться в Белфаст, в Брно – да куда угодно. Или побыть в одиночестве: почтовые открытки, старые книги, горячий шоколад у Музео дель Прадо и никаких знакомств, а вместо разговоров – дневник. Однако истории матери опережали меня повсюду: частоколы анекдотов из ее жизни, куда более незыблемые, чем столицы государств и даже линии смены дат, опутывали весь глобус, а в Рейкьявике на меня, по крайней мере, не могла бросить тень ни одна из них – ни студенческие волнения в Париже, ни бесконечные свары родни со стороны мужа в Бонне, ни уличная опера в Лондоне, ни миссионеры в Фессалониках, ни загодя обреченный на неудачу переход Коннемарских болот.
– Сплошь черная, – сказала мать, когда я, прервав этот долгий и нудный перечень, спросила ее об Исландии. – Верней, черно-белая. Всюду лава и лед.
Да, исландская лава и льды были так же контрастны, так же застыли во времени, как и все фотоснимки, сделанные ею в тот год. В Исландии, впрочем, она провела всего полчаса, любуясь асфальтом взлетной полосы аэропорта Кеблавик и вереницей «семьсот седьмых» за пеленой снежных хлопьев: трансатлантические рейсы задерживались из-за нелетной погоды, пассажиров их расселили по хостелам с «гестихусами»[123]
, или предоставили самим себе, но ее рейс летел в Глазго, а потому в памяти матери запечатлелись только лед и пламень за окном, только земля, окруженная морем, – и не «зовущая синь холмов»[124], а фьорды и горящие вересковые пустоши. Она видела «Тоску» Дзефирелли в Ковент-Гардене. В то время, как я шесть часов кряду слушала «Сигур Рос» и Тома Йорка над Северной Атлантикой, погружаясь в смутные грезы о Крайнем Севере, она с рюкзаком за плечами совершала великий поход по Европе; в тот вечер, когда она осваивала фразу «отстаньте, я – девица порядочная» на критском диалекте греческого, я после просьбы сделать последний заказ в одном из клубов на Эйстюрстрайти привела к себе в номер, на Хьяльпрайдишеридн, мужчину, приглянувшегося мне серой встрепанной шевелюрой и слишком юным для проступавших на коже морщин лицом, а еще он, несмотря на пальто, дрожал даже на танцполе, среди толпы незнакомцев, в сокрушительных волнах басов. Оседланный мной, он казался невероятно тощим, растерянным, будто никак не мог вспомнить, с чего начать, что делать с руками, с бедрами, с молчанием, глаза под плавучими льдами бровей страдальчески зажмурены… Прежде, чем он расстегнул джинсы и стащил через голову темно-серый рыбацкий свитер, отчего его волосы, точно сама зима, по-мальчишечьи вздыбились над бугорками плеч, пришлось выключить свет и задернуть шторы. Так, в темноте, я нащупала на его теле множество шрамов, а после, когда он ушел в ванную, услышала, как его тошнит. Вернувшись в постель, он принес с собой серный запах горячих источников, но по его плечам струился холодный пот, губы на вкус отдавали ржавчиной и капелькой крови из прикушенного языка, и второй наш заход оказался каким-то мучением – сплошные вериги, да гвозди, aftur með gaddavír sem rífur upp gamalt gróið sár, er orðinn ryðguð sál[125]… Я думала, его вновь начинает рвать, но на сей раз это был смех.– Тебе бы отца моего попробовать…