Нескладно выглядит и упрек, что-де первоиерархи Синодальной Церкви вносили в религию политику. Когда Евлогий стал советским патриотом (о чем тут упоминается мельком и снисходительно) разве это не была политика? И какая же скверная!
С большим неодобрением упоминает Никита Алексеевич о том, что «карловацкая» Церковь в период после Второй мировой войны, активно помогала бывшим советским гражданам спасаться от репатриации. Не можем с ним солидаризироваться. Думаем, что этим Синодальная Церковь вправе гордиться, и это ей зачтется в заслугу, на земле и на небесах.
Далее: то, что Струве говорит о Русском Корпусе на Балканах, нам кажется возмутительным! Но отвечать ему не станем: пусть отвечают бойцы Корпуса, которых еще много живых и в свободном мире. О власовцах он повторяет советские бредни: они-де хотели выжить в немецких концлагерях и прочее. Про сию ерунду уже столько писали, что нет нужды опровергать.
Отбор эмигрантских писателей, достойных упоминания, неизбежно субъективен. В списке нет Ширяева, нет Самарина (вероятно, по политическим причинам); нет почему-то Юрасова; хотя названы многие, куда меньшие по дарованию (но, как правило, левые…). Особенно курьезно отсутствие имени Панина, автора книги «Записки Сологдина», товарища, по заключению в лагере, Солженицына. Тогда как другой из этой некогда неразлучной тройки, Копелев, удостоился обстоятельной заметки.
К числу орфографических причуд отнесем начертание фамилии Тянь-Шанский в форме Тан-Шанский. Оное имеет место при ссылке на епископа Александра Тянь-Шанского (который был когда-то моим духовным отцом). Впрочем, считать такие ошибки не стоит: их уйма. Вот еще одна: Benhigsen вместо Беннигсен.
Об И. Л. Солоневиче сказано, что он де был популист и демагог. О «Нашей Стране» – что ее распространение являлось очень слабым. Ну, как бы он там не считал, а газета до сих пор живет, – что далеко не всем печатным органам эмиграции на столь долгий срок удавалось.
Встреча с Никитой Струве[722]
На предмет передачи моего архива Дому Русского Зарубежья в Москве меня посетил Никита Струве. Этот разговор с ним я должен запечатлеть на бумагу. Но опубликовать можно будет не раньше, как после моей смерти.
У меня на полке стоит фотография с иконы Новомучеников, с изображением Царской Семьи. Вот он увидел, – и так и скарежился, как черт от ладана. А сказать ничего не посмел…
Я все же попробовал завести дружеский разговор. Вот, мол, помню, как посещал его семью, его родителей, в годы, когда писал в журнале Мельгунова. Так он вдруг Мельгунова обругал только что не по матери, а мне ледяным тоном напомнил, что он очень торопится.
Ну я, – почтительно, любезно, – повел его показывать ему книги, – сперва по лингвистике. Морщится, будто съел лимон…
«Этого ничего нам не нужно! Никакой лин-гви-сти-ки», словно бы это похабное слово.
«И вообще, – никаких книг на иностранных языках!»
Хватает наугад книги с полок, без спросу. Смотрит и швыряет (да, они на незнакомых ему языках, – он, кажется, кроме французского ни одного и не знает), ему не подходящие – вот о Достоевском, о Пушкине…
Я ему говорю, что из старых эмигрантов есть тоже книги, в частности поэтов, иногда с дарственными надписями.
«Ну, поэтов… их у нас и без Вас довольно».
Я ему все же напомнил предложение директора Дома Русского Зарубежья В. Москвина: устроить Фонд Рудинского, взять все книги (кроме – очень мне досадное условие – книг советского издания).
Отвечает, что решает он, Струве. И что он денег на пересылку не даст. Выходит, что он, а не Москвин, хозяин в этой Библиотеке?
Это была открытая политическая расправа. Очевидно, за отрицание Февраля и за антипатию к масонству (которая г-ну Струве известна, хотя я ее и не афишировал и ему о ней не напоминал).
Он увидел, что мне обидно (хотя я молчал) и тут уж стал открыто издеваться: «Чем богаты, тем и рады!». А там – все равно уж терять было нечего – я спросил его, почему он мою книгу «Страшный Париж» фактически отказался продавать в своем магазине, и отчего он не поместил мою статью о лингвистике и Библии в его «Вестнике РХД». Он говорит: «Вы плохо думаете о людях» (?!).
А я ему: «Не обо всех!»
Тут он вскочил и убежал, в сильно расстроенных чувствах. И свою сумку (впрочем, пустую) забыл. Не думаю, чтобы Москвин нарочно мне такое устроил. Это Струве от себя действовал, по поговорке «Жалует царь, да не жалует псарь».
Ведь я ему говорил: «Оставим в стороне расхождения в политике. Будем говорить, как два русских интеллигента. Речь ведь идет о пользе для русской культуры, для России». Он только скептически ухмылялся. А уж насчет того, что мои научные работы могут иметь значение, – он только-только что не расхохотался.
Это лишь его работы важны, – где он Шкуро называет «генералом Гурко», сообщает, что Солоневич умер в Бразилии, Перелешин жил в Аргентине и массу другой ерунды в том же роде.