«Да что же это такое? — наконец сказал он самому себе. — Чего это я испугался?..» И тут же вспомнил взгляд Чугуева. Это был странный взгляд. В нем вроде бы ничего и не было — ни мысли, ни напряжения — пустота, и в то же время в нем было очень многое. И упрек, и страдание, и зов о помощи. И, словно защищаясь от этого взгляда, Юрий Петрович напоминал самому себе: Леля же предупреждала, что этим может кончиться. И даже объяснила почему: комплекс неполноценности… Но настаивать, чтобы он изменил свое решение, Леля не стала… Задним числом Юрий Петрович рассердился. «При чем тут какой-то дурацкий комплекс!.. Чугуев отличный шофер, прекрасный шофер… Кто же виноват, что проклятый самосвал?..» Все это было так, и он твердо знал, что Чугуев в те доли секунды, что были ему отпущены, сделал все, чтобы спасти Юрия Петровича и спастись самому. Им не повезло. Он это твердо знал. Но то Лелино предупреждение все равно всплывало и начинало точить: «А может, и правда — не надо было?» Он не мог отделаться от этой мысли… «А зачем я его взял?.. Зачем? Неужто давние мальчишеские счеты? Неужели никак не мог забыть, что тот грубо полез к Леле?» Неужто только это заставило его взять этого человека к себе в шоферы, чтобы еще раз утвердить свое превосходство?.. Ну нет, это было бы, прежде всего, неуважением к самому себе. Просто увидел, что Чугуев — именно тот шофер, который ему нужен. Но может быть, где-то в глубине души было и то, о чем он сейчас подумал? Может быть?..
Он устал от этих мыслей, и ему захотелось прилечь, но тут взгляд его упал за окно… Больница стояла на холме. Вообще вся старая часть города была расположена на холмах, но тот, на котором стояла больница, нависал над Нижним парком; протянувшимся по берегу реки, и из окна были видны древние осокори, четкие на фоне просветленного неба, а внизу, в густых зарослях сирени, уже брызнувших первой кисейной зеленью, еще держались сумерки. Блестела свинцово река, а за ней над лесной грядой, казавшейся низкорослой, виднелся завод… Юрий Петрович никогда не видел его с такой высоты: отсюда, с вершины холма, завод можно было охватить единым взглядом: силуэты цехов, домен, труб и других строений, нарушая законы перспективы, оказывались как бы на одной плоскости, словно их пододвинули друг к другу.
Юрий Петрович знал, что на самом деле они разбросаны на огромном пространстве, опутаны множеством дорог, эстакад, коммуникации. Но сейчас все это выглядело твердым монолитом и было похоже на огромный линейный корабль или на тень его. Казалось даже, что этот корабль движется над рекой и за ним полыхают оранжевые рассветные полосы, сливаясь с отблесками огней самого завода. Он смотрел на открывшуюся панораму, и ему чудилось, что до него доносится шум двигателей этого могучего корабля, глухое и тяжкое ворчание огня, заключенного в печи, шелест хорошо смазанных деталей механизмов. Постепенно эти звуки слились в один, в звук д в и ж е н и я… «Вот чего мне не хватает, — подумал Юрий Петрович с тоской, — я не могу без этого… Наверное, тут моя ахиллесова пята: чуть остановка, и я превращаюсь в ничто…»
— Как, уже поднялись?! — раздалось за его спиной.
Он оглянулся, перед ним стояла медицинская сестра, строго хмурила брови.
— Держите градусник и в постель.
Он покорно взял градусник, покорно лег… Иван Алексеевич откашливался в своем углу, Звягинцев что-то насвистывал, доставая бритву. С койки Чугуева раздавались тяжелые хрипы — начинался больничный день. Прошло еще немного времени, сестра снова вошла в палату, собрала градусники… А он все лежал и думал о заводе и вдруг улыбнулся: «Ну и глупец же я… Мне еще жить да жить!» — и сразу же твердо поверил в это.
…Боль наплывала волнами, она проходила по всему телу, как медленная судорога, ударяла по плечам и голове, а потом отступала на какое-то мгновение и снова шла, возникая в глубине беспомощного тела. Но терпеть можно было, и Чугуев терпел. Сначала перед ним долго держалось мутное, перекошенное, с черными полукружьями под глазами лицо Юрия Петровича… Значит, жив. Он напрочь забыл, что знает уже об этом, потому что уже спрашивал, в первый же день, когда ненадолго пришел в себя на операционном столе, что с Полукаровым. Он помнил, как кинул машину под откос, как ощутил удар в левое заднее колесо, и ему казалось, что он только сейчас очнулся от удара…
Сколько он мотался по дорогам, в каких только переделках не был: мчался в гололед, пролетал над глубокими колдобинами, проскакивал в такие щели на шоссе, где, казалось, и пешему не проткнуться — у него реакция мгновенная. А вот тут не ушел, первый раз в жизни не ушел, врезали ему крепко… Двое врачей и сестра хлопотали над ним, щупали, поворачивали, причиняя боль, а он все пытался у них спросить о самом для него главном и наконец изловчился, повернул лицо к сестре и зашевелил губами. Видать, она не очень его понимала, прислонила почти к самому его рту розовое ухо, и тогда он еще раз напрягся и спросил. И она поняла, сердито проговорила: