Фигероа ничего не остается, как повиноваться. Он разжимает ладонь, из нее сыплются камни Америки – сокровище, которое даже гнев Нептуна не смог у него отнять, – и он плачет, как недавно плакал несчастный Кортес.
– Что ты хнычешь, испанец?! Ты должен быть счастлив. Эти чудные камни, которые ты прятал, – твой выкуп! Ты свободен! Возвращайся теперь к своему королишке… если сможешь! Экипажи в Алжире стоят дорого, а ты уже больше не располагаешь средствами!
И Хасан заливается смехом, переходящим в громкий хохот. Он убирает туфлю с запястья Фигероа, приказывает подобрать золото и алмазы и, вполне удовлетворенный, поднимается во дворец. Сапоги исчезли в гуще простонародья, разошедшегося по своим делам. Капитану осталась лишь половина голенища на правой ноге. Обе ступни его босы. Христиане в своем углу все считают и пересчитывают деньги на выкуп иезуита, бросая в сторону Фигероа ядовитые взгляды.
– На нем было столько сокровищ?
– И он так хитроумно их прятал?
– Может быть, это шпион?
– Куда там, это подлец! Захоти он, при таком богатстве, мог бы выкупить всех наших христианских братьев!
– Вот мерзавец!
– Да будь он проклят!
Один из них направляется к тюремному сторожу. С подобострастием протягивает ему кошелек. Пересчитав деньги, тюремщик отдает ему иезуита.
– А этого не хотите? – спрашивает тюремщик, указывая на Фигероа.
– Да пусть подыхает!
– И это твое милосердие, христианин? – плюет в его сторону магометанин.
На опустевшей площади не остается никого, кроме босого капитана, отвергнутого даже своими единоверцами. И тогда просыпается в нем прежняя жажда, настолько неистовая, что весь снег Атласских гор не смог бы ее утолить.
Глава 7
Николь и Гаратафас, отпущенные на свободу, слишком одиноки в этом городе корсаров. У них нет ни гроша, но им удается стащить кое-какие лохмотья у старьевщика, пока тот пререкается с коллегой, повернувшись к ним спиной. Этими жалкими тряпками они прикрывают свою слишком заметную, почти непристойную, наготу. И благодарят бога – каждый своего – за эту малопочтенную помощь. Его католическое Всемогущество и Милосердный Аллах – два толстых пупса, в избытке и до отупения насосавшиеся крови – отдуваясь, пыхтят свое нечленораздельное одобрение и вновь погружаются в тошнотворный сон.
В Алжире, пропитанном влагой после штормового дня Всех Святых, ноябрьский полдень дышит холодом. На голодный желудок он кажется еще более суровым. Окинув недобрым взглядом их жалкие отрепья, без признаков цвета, но отнюдь не без запаха, клан попрошаек теснит их прочь от жаровен, полыхающих на перекрестках. Тогда они дожидаются сумерек, чтобы отнять у собак мясные объедки и подобрать оставшиеся после базара подгнившие овощи.
Вгрызаясь в какой-то слишком шерстистый для приличного ужина кусок, Николь на мгновение задается вопросом, не попались ли ему останки мальтийских рыцарей, разделанных толпой.
– Гаратафас, а это не…?
Но турок не отвечает. Он лишь пожимает плечами, не прекращая грызть сомнительное мясо и заедая его увядшей морковной ботвой и головкой подпорченного лука-порея. Николь поступает точно так же, и поскольку эта еда смутно напоминает ему вкус говядины с овощами, он воображает себе, что блюдо вполне подлинное. Они слишком голодны для того, чтобы поддаваться сомнениям.
Иисус, одесную своего похрапывающего отца, роняет слезу, остающуюся незамеченной никем, даже его дедом Яхве, который в свое время охотно бы отведал Исаака под соусом барбекю, если бы ангел, готовивший жаркое, вовремя не заменил Авраамова сына на лопатку козленка.
Взбодренные своей омерзительной закуской, турок и скопец, повинуясь приглашению
– Ах, Гаратафас, да пропустят ли нас туда? И уверен ли ты, что нам это действительно нужно? Чего он может хотеть от тебя, этот отюрбаненный злыдень? Зачем он позвал тебя? Да еще среди ночи?
Хотя Николь и ощущает себя под защитой великодушного турка, утренние испытания повергли его в непрекращающуюся дрожь. Да, разумеется, на нем больше нет цепей, но зверства этих магометан по своей кошмарности превзошли все ужасы каторжного плена, пережитые некогда на другом берегу. Как потерянный, он тащится за Гаратафасом, связанный со своим спутником неразрывной нитью, которую он, однако, не решился бы назвать надеждой. Скорее он чувствует себя его собакой.