«speech acts»[67]
, или же он для начала – не более чем возбуждение действия, которое еще не находится под контролем сформировавшегося субъекта и не соответствует консенсусу по поводу действия. Кто спрашивает, тот уже самим своим вопросом отвечает на требование, которое касается [angeht] его, потому что от него ускользает [entgeht], и которое с настойчивостью или угрозой взыскует его внимания, поскольку «само собой» оно непонятно. Своим вопросом он отвечает на что-то, что не соответствует его привычкам, знаниям и ожиданиям, не имеет явственного, понятного голоса и, проламывая горизонт его представлений о мире и о мире языка, лишает его дара речи. Кто спрашивает – и кто говорит – отвечает, но отвечает тому, чтó отбирает у него слово. У провокации, на которую отвечают или даже просто реагируют, таким образом, удивительная структура, поскольку требует чего-то – сло́ва, высказывания, употребления, – а само требование таково, что именно это слово, это высказывание, это употребление воспрещаются. Если говорение и, отчетливее всего, – вопрошание и есть ответ, то это ответ на от-даленное слово, то есть ответ на провокацию – на вызов, возбудитель, шок или всего лишь касание – чего-то, что само не имеет характера vox[68], вполне морфологически, семантически и прагматически определенного.Ответ, пусть и в форме вопроса, всегда должен быть ответом и не на слово. Он составляет фрагмент в отношении, в котором вторая часть отсутствует, и потому оно есть и отношение, и неотношение, отношение к неотношению, отношение без правил и ориентации на пути к недостающему элементу, каковой мог бы его дополнить до целого и стабилизировать. Ответ, в том числе и вопрос, это попытка терапии на месте повреждения языка. И потому – это ответ на непредсказуемое, беспорядочное и во всех смыслах слова контингентное
. Быть помеченным, еще не зная, чем или почему; быть аффицированным возможностью того, что говорить способно даже – и именно – то, что отторгает язык, понятный и различимый, и что нужно позволить говорить тому, что заставляет онеметь постигающий, тематизирующий и упорядочивающий язык, – все это составляет пафос и страсть филологии. И этот пафос филология разделяет с каждым, кто говорит или пишет, a fortiori[69] с поэтами, которые говорят не о чем ином, как об опыте открытости языка: возможности языка в условиях его невероятности, могущества языка в условиях бессилия, власти в горизонте ее утраты. Поэзия – самая безудержная филология, и лишь поэтому она в первую очередь и неустанно привлекает внимание филологов.