Читаем Minima philologica. 95 тезисов о филологии; За филологию полностью

Servitude volontaire[64] филологии не осталось в прошлом. Однако несамостоятельность, свойственная ей – пусть и не по ее вине, – ни тогда, ни теперь не есть просто слабость. Филология – форма соотнесения с языком, и в первую очередь с языком других, высказываниями, устными и письменными, мимолетными и архивированными, заимствованными из источников, надежных или ненадежных, текстами других и, как правило, такими текстами, которые, в свою очередь, воспроизводят чужие тексты. Из-за того что она соотносится с другими, она с легкостью начинает считать себя сноской и средством для чего-то другого и потому с той же легкостью обманывается, считая себя расследовательницей значения, что должно храниться – открыто или тайно – в том другом, в высказываниях, свидетельствах, текстах, к которым она обращается или которые ей навязываются. По этому сценарию филология играет роль не возлюбленной и подруги слова, а роль слова, повторяемого за более могущественным, ведущим, диктаторским значением; она относится к нему как дитя к мудрому взрослому. Ее, филологии, слово – несовершеннолетний, несамостоятельный ребенок, и он должен был найти свое назначение на руках самостоятельного значения, но ведь ребенок-то на его руках – мертвый. Он мертв, потому что его язык вынужденно стал лишь дериватом некоего значения, который можно вычеркнуть, когда значение уже постигнуто и институционально зафиксировано. Смерть слова, когда оно растворяется в значении, раз за разом ускоряемая самой филологией, ставящей себя в позицию ребенка, infans, по отношению к всемогущей матрице смысла, эта смерть филологии в матричном тексте есть – вполне реальное – последствие семантического фантазма, согласно которому якобы существуют исходные и самодостаточные значения. Но их не существует ни как природных, ни как трансцендентальных данных, они возникают всякий раз из игры языковых структур, оперирующих относительно независимо от того, что они могут иметь в виду. Сделав это допущение, можно, конечно, утверждать, что существуют исторически изменяющиеся и в определенной степени регулятивные схемы значений, и таким образом сделать попытку правдоподобно объяснить, что язык – и вместе с ним филология – совершает свою работу в зависимости от требований некой нормативной инстанции и в этой работе исчерпывается. Однако в таком случае придется объяснить, на основе каких имманентных противоречий и отклонений эти квази-трансценденталии с самого начала подвержены историческим изменениям, и тогда придется как минимум признать, что языковые практики не сводятся к тому, чтó они значат, а языковой опыт не может быть насквозь детерминирован тем, как он служит схемам понимания. Если хотя бы один элемент языка – например, вопрос – способен ускользнуть от режима исторического регламентирования значений, покровительственная власть режима над языком разрушена. С падением же ориентиров (метаязыков, языковых матриц) одновременно отменяются право и возможность для филологии опираться на нормы, воззрения и методы других дисциплин, а уж тем более возводить их себе в образцы. Обусловленность языком других, которая характеризует филологию, должна иметь иной смысл, нежели потребность в ориентире и сопряжении, которая удовлетворяется, когда филология встраивается в заданный горизонт значений. Встраивание в горизонты, их слияние означают для языка конец, а не начало. Чтобы дитя хотя бы могло фантазировать, будто умирает на руках у отца или матери, для начала должно существовать и это дитя, и philía или eros, его породившие. Дитя должно быть чем-то бо́льшим и чем-то иным, чем мертвоязыкой элонгатурой[65] своих предков и опекунов. Оно – novum, иное начало и начало иного. И то же самое относится к слову и его защитнице, филологии: чтобы выступать в защиту других, они должны начать говорить сами.

Перейти на страницу:

Похожие книги