Есть трудность в определении того, что такое филология, которая становится видна, если задать вопрос о том, как филология сама задает вопросы. Эта трудность – или difficultas
, затруднение, превратность и даже неисполнимость – проявляется в том, что этот вопрос возникает снова и снова и ответить на него никогда нельзя без оговорок, без учета особых обстоятельств и сингулярности каждой ситуации и актуальных возможных предметов филологии, то есть нельзя ответить четко. Любой вопрос, как бы настойчив он ни был, не может не оставлять возможности того, что на него нельзя будет ответить. Структура вопроса предполагает, что сразу ответа на него нет, а может быть, и вообще нет, иначе вопрос не был бы вопросом, а был бы эвристическим инструментом для извлечения уже имеющегося знания; он был бы экзаменационным билетом, а не тем, что и само заслуживает экзамена. То, что вопрос о филологии и, таким образом, о связи со словом, сам есть связь с еще ожидающимся словом и ожидающимся — и не исключено, что невозможным – ответом, указывает на ответ более содержательный и сообразный сути дела, чем любой уже готовый ответ. То, что филология затрудняется дать ответ о том, чтó она такое, – не временное недомогание дисциплины, которая еще ждет своей спасительной дефиниции. Не знать и, возможно, никогда не узнать, чем она занята, – затруднение, которое и есть филология. Это становится яснее, если не довольствоваться предварительным ответом, а, напротив, спрашивать, кто, какая инстанция и по какому праву может вообще задавать этот вопрос. То есть: может ли филология и может ли филолог, если он говорит как филолог, задавать этот вопрос?Тот, кто спрашивает, что такое филологический вопрос, спрашивает тем самым о филологическом в содержании и в предмете самого вопроса, он спрашивает, чтó делает филологию филологией, и одновременно признает, что не знает ответа или имеет причины не доверять унаследованным от других утверждениям, будто они знают ответ; получается, что он задает этот вопрос не как ученый, который готов дать отчет о существе и принципах своей деятельности, а как исследователь, мыслитель или аналитик, который пытается выявить основы и базовую форму практики, не дающей ему понятийно регламентированного знания о том, каков ее интерес, за кем она следует, на что направляет внимание и каким вопросом движима. Значит, вопрос о филологическом вопросе и вместе с ним о филологии – это не научный вопрос, но он может быть понят как вопрос о том, является ли филология наукой, и, понятый в таком смысле, он содержит в качестве вопроса также и ответ – нет. Если бы у филологии как науки был канон, вопрос о
нем не мог бы относиться к нему, поскольку спрашивать – значит не знать или пока не знать, и для вопрошания о вопрошании не только знание, но и методический подход к знанию сомнительны. Филология уже в самом аспекте ее вопросительности – не наука и не теоретическая дисциплина с четко определенными процедурами приобретения знания, поэтому вопрос о ней в лучшем случае выступает на правах пропедевтического, а значит, прото-филологического исследования. Это вопрос о филологии не как науке, а вопрос – sit venia verbo[66] – о фило-филологии, стоящей у порога, в передней или при воротах филологии, но не входящей внутрь и не знающей ее закона. Таким образом, это вопрос не технико-дисциплинарный, и он не относится к методологическому инструментарию, с помощью которого наука о языке и отдельных языковых и языкоподобных феноменах могла бы самоутвердиться. Это, однако, не значит, что сам вопрос или тот, кто его задает, должен относиться к филологии беспристрастно. Напротив: тот, кто обретается еще вне филологии, в ее внешних регионах, способен яснее различать ее контуры, чем тот, кто считает себя проникшим внутрь нее и кто ограничен определенными рутинами, которые принято считать филологическими. Фило-филологическое вопрошание о практиках того, что называется филологией, заостряет не только взгляд, но и неотъемлемый от самой филологии опыт познания, если понимать ее в прямом смысле слова: ведь филология – philía, склонность, эмоция, которая усиливается в фило-филологической связи с ней и в движении по направлению к ней открывает путь движению самой филологии. Получается, что вопрос о филологии свидетельствует не только о том, что филология не может быть преимущественно когнитивной практикой и не может преследовать преимущественно теоретические цели; как вопрос о philía он свидетельствует и о том, что филология структурирована как аффективное отношение, как склонность к языку и всем языковым феноменам и их нехватке, как чуткость и приближение, не имеющее опоры ни в чем потенциально познаваемом и находящееся всегда в состоянии перехода, будь он даже бесконечен, от языка к другому языку и к чему-то отличному от языка. Она забирает знание и усиливает аффект.