– Но он меня оскорбил.
– Так и вы его оскорбите. Скажите ему, что он… ну, Америки не откроет. А мне прошу этими глупостями голову не забивать. Можете идти.
Но назавтра, когда Малиновский по своей привычке обходил отделы, наблюдая за работами, в счетном он вспомнил Любашека и спросил:
– И как, господин Любашек, изобрели вы уже колесо?
Все захихикали, как и следовало, а тот побледнел и ничего не ответил.
– Я спросил, – резче, но все еще весело повторил Малиновский, – когда вы придумаете колесо?…
– Как бы он нас им не переехал, – добавил кто-то услужливо.
– Ну, господин Любашек, так что же будет с этой проблемой?
Чиновник вскочил и принялся громко кричать:
– Я… я… протестую! Протестую!..
– Что? Что вы делаете? – смерил его ироничным взглядом Малиновский.
– Протестую! Вы не имеете права надо мной смеяться… осмеивать меня!
– Успокойся! – одернул его кто-то из коллег.
– Это издевательство! Я протестую! – трясся Любашек.
Малиновский почувствовал, что и вправду зря он пошутил над Любашеком, но ведь хотел только сыронизировать. Если дурак не понимает юмора, то сам виноват. В любом случае, надлежало поддерживать свой престиж, потому Малиновский, сделав грозное лицо, повысил голос:
– Молчать!
– Не стану молчать! – кричал уже побледневший до полусмерти Любашек. – Вы не имеете права! Вы нынче такой большой, но совсем недавно еще штаны протирали на чиновничьем стуле. Что вы за фигура?! Да вы и сами колеса не изобретете!..
Малиновский ударил кулаком по столу так, что подпрыгнули чернильницы.
– Я тебя, дурака, безо всякого колеса отсюда выкачу – только пыль столбом встанет! Прочь вышвырну!
Чиновник осел на стул, в комнате воцарилась мертвая тишина. Малиновский хлопнул дверью и вышел.
С увольнением контрактного служащего проблем было больше, чем с привратниками. Следовало выплатить компенсацию, к тому же дело требовало решения самого Шуберта. Генеральный и правда наговорил Малиновскому изрядно колкостей, но в итоге согласился. О том, чтобы оставить Любашека, просила и делегация служащих, но Малиновский настоял на своем. Те пытались воздействовать на него даже окольным путем, через Богну, и это разъярило его больше всего – когда Богна начала говорить о Любашеке, он решил раз и навсегда отучить ее совать нос в не свои дела.
– Дорогая, – сказал он, – прошу тебя не вмешиваться в мои управленческие решения. Мне, полагаю, самому хватит разума, чтобы поступить как следует. Я не выношу этой отвратительной моды, когда муж выслушивает бабскую критику. Со мной такое не пройдет! Все, точка, не о чем говорить!
Тогда ему показалось, что она обиделась, даже побледнела, что в глазах ее стоят слезы.
«Да ничего страшного, – подумал он. – Лучше запомнит и на будущее несколько раз подумает, прежде чем попытается мной вертеть».
Было это в первые месяцы руководства Малиновского, и с того времени не случалось, чтобы Богна хотя бы раз спрашивала о делах в конторе. Правда, он и сам охотно обо всем рассказывал. Она не раз обращала его внимание на одно или другое, а поскольку она хорошо разбиралась в обычаях, царящих в отделах фонда, некоторые из ее советов не были лишены смысла. Обиду она быстро позабыла – как он полагал, оттого, что он поступил как истинный джентльмен, принеся ей на следующий день целый килограмм шоколадных конфет. Ничего не сказал, даже не упомянул о вчерашней ссоре, но само собой разумелось, что это должно подсластить пилюлю.
Впрочем, и оказий для новых вмешательств не представлялось. После увольнения привратников и Любашека среди персонала воцарилось, что называется, спокойствие.
«Научитесь еще, мерзавцы, господину Малиновскому кланяться», – повторял он про себя всякий раз, когда ранее кто-то относился к нему без уважения.
И научились. Научились кланяться и быстро подниматься, едва лишь он останавливался подле одного из столов. Понимали, что с господином вице-директором лучше иметь хорошие отношения, что его расположения можно добиться вежливостью, услужливостью и предоставлением информации о делах коллег. Началось это с доктора Петрушевского, выполняющего обязанности руководителя счетного отдела. Малиновский не слишком его любил, главным образом из-за докторского титула. Но когда при увольнении Любашека он смог добиться своего, показав его ошибки и небрежности именно благодаря информации, поспешно предоставленной Петрушевским, тот через шесть недель получил представление на руководителя.
– Все это политика, моя дорогая, – говорил он Богне. – А политика – это искусство единения людей.
– Или… их услуг, – отвечала она.
– Это уж все равно, – пожал он плечами. – Только бы делали то, чего я хочу, а уж что они там себе думают… Могут даже желать мне скорой и неожиданной смерти. Только бы я об этом не знал.
– Не думаю, чтобы ты говорил это искренне.
– Наверное… хм… наверное. Впрочем, я убежден, что они меня любят. С чего бы им меня не любить?
– Потому что ты об этом не заботишься.
– Что же, мне ходить перед ними на задних лапках?
– Не обязательно, но я полагаю, что вежливостью мы проще всего добиваемся взаимности от людей: нашей вежливостью к ним, – говорила Богна.