Вспомним обряды инициации. Суть их состоит в том, что подростков, достигших половой зрелости (преимущественно мальчиков), выращиваемых в значительной изоляции от взрослого состава племени, подвергают мучительным процедурам и даже частичному калечению, символизирующему умерщвление. Этот обряд совершается где-нибудь в лесу и выражает как бы принесение этих подростков в жертву, на съедение лесным чудовищам. Последние являются фантастическими замещениями некогда совсем не фантастических, а реальных пожирателей-палеоантропов, как и само действие являлось не спектаклем, а подлинным умерщвлением»[176]
.Что ж, пожирание собственной изолированной популяции, то есть адельфофагия как великая движущая сила антропогенеза, остается тезисом спекулятивной антропологии. Но этот тезис очень важен и он многое объясняет – вплоть до фигуры Жреца (Ядущего) и смазываемых кровью деревянных губ идолов-кумиров. Итак, колыбель богов очерчивается во мраке адельфофагии. Существа-прародители богов суть пожирающие детенышей своих кормильцев, большелобых. Отсюда их ревностность, распря: да не будет тебе других богов, кроме меня! Отсюда их специфический зооморфный облик, особенно ощутимый в случае
В прогрессии расщепления всего природного и инстинктивного чрезвычайно важно достигнуть именно этого пункта, сингулярной точки благодарности кормимым за пожирание первенцев, за изъятие самого ценного. Принципиально важно также, что эта самоотверженность, воистину беспрецедентное самоотвержение, не носит характера коллективного аффекта, во всяком случае, не сводится к нему. Безусловно, такие феномены, как массовая трансгрессия и сборка подходящего тела войны, составляющие важнейшие силы социодинамики, должны быть приняты в рассмотрение как векторы антропогенеза и самой истории. Но они суть временные, прерывистые состояния, они лишены той спокойной длительности, которая конституирует феномен сознания.
Сакральное должно иметь очаг постоянного возгорания в сознании индивидуума (может, лучше было бы сказать, что сознание индивидуума и есть очаг постоянного возгорания сакрального), хотя бы сам пожар бушевал при синтезах сборки и резонансах вхождений.
И вот такой очаг стойкого анти-природного (сверх-естественного) замыкания как раз и может быть описан в терминах внутреннего согласия с жертвенностью, в терминах готовности к расставанию с тем, что есть часть тебя самого и даже превыше тебя самого.
Неслучайно Кьеркегор, обладавший, можно сказать, абсолютным религиозным слухом, выделяет историю о жертвоприношении Исаака как саму суть всей Библии и важнейшее таинство веры. Чувство Авраама к своему Богу, потребовавшему первенца на заклание, отсылает к таким глубинам и далям, что среди прочего мы обязательно вспомним и сюжет, если угодно, Первосюжет о кормящих (неоантропах, большеголовых) и кормимых (палеоантропах, дэвах, богах). Нельзя не проследить на развилке, что первый путь ведет к героям типа Геракла, избавляющего людей от чудовища (палеоантропа), которому приходилось отдавать на съедение лучших девушек и юношей. Это гордый прометеевский путь, и он всем хорош, беда только в том, что, если пойти по нему сразу, очеловечивание так и не наступит, ибо не хватит запаса трансцендентного.
Второй путь, в сущности, тот же, которым шел Авраам в землю Мориа, и именно этот путь совпадает с траекторией очеловечивания, поскольку жертвоприношение перестает быть единичным актом и обретает измерение длительности. Тогда оно и есть жало в плоть, которое неминуемо приводит к воспалению, и воспаление это мы как раз и именуем душой. Потом, когда воспаление примет хронический характер, любой бунт пойдет ему (или ей, душе) только на пользу, но если никаких рефлексивных изгибов не возникло, то символическому никак не зацепиться в этом индивидуальном очаге жертвоприношения.