В коллективном творчестве «Митьков» выражено стремление взглянуть на нормативность холодным критическим взглядом. В одном пассаже из первых «Митьков» (1984–1985) Шинкарев приводит рецепт идеального «митьковского» блюда, за которым встает монструозный, гротескный телесный образ: один «митек покупал три килограмма зельца (копеек по тридцать за килограмм), четыре буханки хлеба, две пачки маргарина для сытости, тщательно перемешивал эти продукты в тазу, варил и закатывал в десятилитровую бутыль. Таким образом, питание на месяц обходилось ему примерно в три рубля»[392]
. Как же быть с таким отвратительно всеядным телом, где его место в жизни? Мы уже убедились, что «Митькам» присуща тенденция к смещению эмоциональных границ путем внедрения нетрадиционных элементов (Тем не менее характерное для «Митьков» сочетание консервативных социальных взглядов с эротически окрашенной дружбой или товарищеской солидарностью рождает диссонанс, требующий дополнительного комментария. Чтобы лучше понять, почему они с готовностью принимают это самопротиворечие, необходимо взглянуть на него сквозь призму постмодернистской практики. В интервью Джеральду Пирогу художник Игорь Макаревич, участник московской группы «Коллективные действия», критикует использование термина «постмодернизм» применительно к современному российскому искусству. По словам Макаревича, постмодернизм возможен лишь в стране, искусство которой прошло через бюрократизацию, «подверглось максимально возможной редукции и распалось на сотни крошечных зон», ориентироваться в которых под силу «разве что искусствоведу или критику»[394]
. Соглашаясь с разумной точкой зрения Макаревича, полагающего, что термином «постмодернизм» в оценке современного российского искусства чрезмерно злоупотребляют, мы также можем соотнести его понимание постмодернизма как лабиринта множеств с неоднозначным характером «митьковского» творчества. Борис Гройс, один из наиболее строгих и убедительных теоретиков российского постмодернизма, утверждает, что идеологически противоречивые художественные произведения, соединяющие в себе далекие друг от друга эстетические категории (например, документальность и фиктивность или, как в случае с живописью Герхарда Рихтера, абстрактность и реализм), обладают, вопреки ожиданию, наибольшим политическим потенциалом. Гройс называет такие произведения «предметами-парадоксами»:В действительности быть предметом-парадоксом — нормативное требование, имплицитно относящееся к любому произведению современного искусства. Последнее лишь настолько ценно, насколько интересен воплощаемый им парадокс, насколько оно дополняет и поддерживает идеальное равновесие сил между тезисом и антитезисом. В этом смысле даже самые радикально односторонние произведения могут рассматриваться как достойные интереса, если они могут помочь вернуть нарушенное равновесие в сфере искусства в целом[395]
.