Все происходящее вызвало у Семи ощущение чудовищной угрозы. Его охватила паническая лихорадочность. Он вывалил в корыто почти целый мешок сухой и желтой, как сера, смолы и уже принялся втирать ее в кожу свиньи, но Цубер оттолкнул его и заорал: дескать, что это он делает, совсем спятил. Смолу надо наносить понемногу, не то она прожжет кожу и мясо станет несъедобным. Пусть тащится в кухню и попросит у матери специи и приправы. Перец, майоран, соль, мускатный орех – она знает, что нужно. Пусть Семи все принесет, тут он ничего не испортит, а все остальное он, Аист, лучше сам сделает, раз уж этот молокосос может только халтурить, и что вообще на него нашло, когда он набросился на свинью, будто сумасшедший. Она давно мертва и ничего не чувствует. «Если у тебя с ней старые счеты, – продолжал Цубер, – так что ж ты не содрал с нее шкуру, пока она была жива? А сейчас ей все равно. Что на тебя нашло?»
Но Семи уже не слушал, он побежал по двору к амбару и исчез. В амбаре сын хозяина забрался за старую молотилку, стоявшую между высокими стогами сена. Туда не проникал дневной свет, и глазам нужно было привыкнуть к темноте, прежде чем различить что-либо. Можно было надеяться, что тут его никто не потревожит, сюда почти никто не заходил. Семи уселся на пол и попытался успокоиться. Он задыхался, будто участвовал в забеге. Перед ним вставали давно забытые картины. Снова и снова! Он задвинул их, а с ними и унижения, в такие глубины памяти, что все это исчезло, словно и не существовало. Однако перед его внутренним взором представал кошмар, будто Семи видел его впервые, и постепенно – он понял с содроганием – эти ужасные картины всплыли и закрепились в памяти, подпитываемые действительностью.
Он вновь увидел себя лежащим на стертых, дочиста вымытых мраморных плитах пола в келье – так они в те годы называли клетки для жилья и мук; увидел свои глаза – глаза свиньи, брошенной на бетонный пол скотобойни; увидел над собой не Цубера в кожаных брюках, под которыми не было трусов, а монаха в рясе. Тот поставил ногу ему на грудь, одной рукой теребил темно-красный с голубизной член, убивающий душу, а другой приподнимал рясу, обнажая жирную белую плоть. Словно смертоносный топор на голову распластанной свиньи, шлепнулась на него монашеская сперма, залепила лицо, глаза, рот, и вот он уже не ребенок, а то, что осталось от ребенка, брошенного на произвол судьбы в монастырский хлев. Кошмарное возвращение!
Неужели это правда было? Он не хотел в это верить. Однако ему пришлось.
Он ударился головой о деревянный короб на корпусе машины, пальцы зарылись в спрессованную солому, впитывая тухлый, гнилой запах плохо собранных снопов, который смешивался с запахом мочи и пота, запахом нестираного монашеского одеяния из затхлой каморки памяти – все сливалось в неразрывное и неизбежное целое, и оно душило его, как настоящее, никак не становящееся прошлым. Потерянный, он, давясь рвотой, соскользнул по ржавому стальному корпусу отслужившей свое сортировочной машины на твердый голый пол и, обессиленный, скрючился в сантиметровом слое пыли, которая копилась в отцовском амбаре десятилетиями. Пыль от соломы, сопли и слезы смешивались, превращаясь в отблеск его души и окрашивая лицо в черный цвет.
Так он вернулся на поле битвы.
– Ты что, упал лицом в перец? Где ты столько времени шлялся? Почему у тебя такой вид? – накинулся на него Цубер.
– Готовил сено для вечерней кормежки, – соврал Семи себе и ему, после чего собрался вернуться к поручению Цубера.
Более чуткий, чем одичавший от сырого мяса Цубер, Виктор увидел, как расстроен мальчик, но, не зная причины, предположил, что новый взрыв душевного страдания связан с привлечением Семи к работе мясника, которая неприятно поразила его.
– Я схожу, – бросил Виктор. Быстрым шагом он направился от скотобойни через коровник в кухню, взял у хозяйки все требующиеся усилители вкуса и вернулся к Цуберу и Семи. Они втроем в молчании подняли выбритую свинью за задние ноги на старом подъемнике для бутылок под черный от копоти потолок к двум вделанным крюкам. Аккуратно работая ножом, Цубер сделал несколько надрезов на жировой прослойке и вспорол живот свиньи. Кишки, как бесконечная колбаса, начиненная дерьмом, вываливались на грудь Цубера, который придерживал их левой рукой и правой рылся внутри свиньи, продолжая извлекать теплые внутренности, живот к животу с подвешенным животным. Он повернулся вполоборота и сбросил с груди на разделочный стол гору кишок. Она осела и, хлюпая, покрыла весь стол. От кучи исходило тепло и знакомый запах, словно это собственные газы, которые приятно вдыхать. Аппетит уже разгулялся.