Читаем Мнимые величины полностью

Григорий Михайлович только пять суток провел под арестом, но Евлалия Григорьевна видела, что эти пять суток сломили его и физически и духовно. Он стал почти дряхл, ходил, шаркая ногами по полу, пальцы у него дрожали, и глаза стали тусклыми. Он сгорбился, опустился, обессилел. Говорил тихо, коротко, немного запинаясь, теряя слова, и говорил всегда каким-то жалостливым, умоляющим тоном. Не только взгляд его был постоянно напуганным, но напуганным был он весь: часто вздрагивал, оглядывался и вслушивался. Целые дни он проводил у себя за ширмой, где было полутемно: лежал на кровати и все о чем-то думал. Из-за ширмы он выходил только тогда, когда Евлалия Григорьевна звала его к обеду или к чаю. Выходил неуверенно, даже робко, не сразу подходил к столу, а останавливался у ширмы и смотрел на дочь, словно спрашивал: "Можно?" И Евлалии Григорьевне часто приходилось приглашать его:

- Почему же ты не садишься? Ведь все уже готово, садись!

Он садился, как будто связанный и смущенный. Оба ели нехитрый обед и неловко старались не смотреть друг на друга. И говорили только случайное, вымученное:

- Что же ты не ешь? - старалась улыбнуться Евлалия Григорьевна. - Разве не вкусно? Он немного спохватился:

- А? Да, да, я ем... Нет, вкусно, очень вкусно.

И, окончив обед, бормотал, словно бы стыдясь своих слов:

- Ну, спасибо... Сыт! Спасибо тебе!..

И тотчас же очень поспешно уходил к себе за ширму - как будто убегал.

Он не рассказывал Евлалии Григорьевне того, что было с ним в те страшные пять дней, а она не расспрашивала, боялась. Она боялась: узнав то, что "делали с ним", она узнает и то, что "сделал он". Она, конечно, понимала, что освободили его благодаря вмешательству Семенова, но иногда колебалась и сомневалась: а может быть, Семенов здесь ни при чем, а Григорий Михайлович сам купил себе освобождение какой-нибудь страшной ценой? И она всматривалась в отца испытующе и строго. "Сексот?" - спрашивала она себя, неизменно чувствуя омерзение от этого слова. Бесконечно противное и гадкое видела она в отце, такое противное и гадкое, что иной раз она не выдерживала и уходила из комнаты.

Уходили дни, уходили недели. Софья Дмитриевна умиленно утверждала, что она теперь "не нарадуется", как мирно и покойно живет Евлалия Григорьевна, и что даже Григорий Михайлович стал теперь "на человека похож". Но Евлалия Григорьевна знала, что ни мира, ни покоя нет, что этот мир и покой висят на тоненькой ниточке, а ниточка может каждый день оборваться, и тогда будет беда. Два человека, отец и дочь, жили вместе, в одной комнате, ели один обед, делали маленькие домашние дела и даже разговаривали друг с другом, но каждый из них прятался. Евлалия Григорьевна прятала свое готовое прорваться омерзение и свой стыд за это омерзение, а Григорий Михайлович прятал и давил свой порыв к раскаянию и к любви. "Я не имею права, я не имею права!" - бормотал он себе.

Он все время проводил за ширмой, в полутьме, лежа на кровати. Он не погружался в себя, потому что внутри него (он знал это) было только темное, но он убегал от этого темного, начав создавать себе несуществующую иную жизнь. Он приучил себя к тому, что он называл "воображать", и это "воображать" он очень полюбил. Ему становилось легче, когда он уходил из действительного мира в мир его фантазии: в этом мире все подчинялось его желанию, образы слагались по его воле, и события складывались послушно.

Лежа на своей кровати, он создавал целые истории, фантастические и неправдоподобные, которые он заполнял мелкими подробностями, тешившими его. У него накопилось несколько сюжетов, и он продумывал их до мелочей, по многу раз возвращаясь к ним. Иногда он начинал воображать, будто ему поручили (кто поручил и как поручил, он не спрашивал себя) произвести ревизию НКВД, "наказать виновных и освободить заключенных". И он начинал думать о том, как он, властный и требовательный, спускается в подвал институтского дома и первым делом входит в камеру No 15. "Николай Анастасьевич! - обращается он к Ми-ролюбову, - поручаю вам организовать освобождение всех этих несчастных!" Он видел радостное смятение в камере, пожимал руку молодому студенту, приказывал немедленно доставить в больницу Козакова и шутил с Русаковым: "Ну-с, Иван Борисович! Может быть, вы хоть теперь сознаетесь, что вы Росскопф, а не Русаков!" Потом он быстро шел через сад, в камеру смертников. "Они, пожалуй, испугаются моего прихода, подумают, что я пришел и Бог весть за чем! Надо им сразу же, сразу все сказать!" И он быстро отворял дверь камеры и кричал с порога: "Господа, вы свободны!" А затем он шел наверх, где уже были собраны все арестованные чекисты: дежурный из оранжереи, Никитин, Бухтеев и десятки других. И он начинал допрос, умело и хитро доводя их до того, что они "во всем сознавались".

Перейти на страницу:

Похожие книги