- Ясно! - дернул плечом Любкин. - Наше с тобой дело, которое мы сейчас вот делаем, совсем не в том, чтобы с врагами народа бороться. Какие там враги! Где они? Такие же граждане, как и все, и ни в чем они не виноваты, это мы с тобой доподлинно знаем: нас не обманешь, да и мы обмануть себя не дадим. Это дело, ежовская-то кампания, в том состоит, чтобы в каждую клеточку мозга и нерва гвоздь вбить: "Нет меня!" Нам с тобой поручено до того людей довести, чтобы они, чуть только перед ними хомут поставят, сами бы в этот хомут полезли. Подчинение! Такое подчинение, чтобы он, сукин сын, даже и не думал, будто это он подчиняется, а думал, будто он по своей воле в хомут лезет, потому что в этом хомуте его счастье. Подчинение! Вот оно-то... оно-то и есть на-стоя-щее! - опять очень сильно подчеркнул он это слово.
- Кому подчинение? - резко спросил и выпрямился Супрунов.
Любкин поднял на него глаза. Минуту помолчал.
- А вот этого я и не знаю, Павлуша.
- Не знаешь? Разве? Как же так - не знаешь? Очень даже знаешь, не имеешь права не знать. Кому подчинение? Коммунистической партии подчинение! Строительству коммунизма подчинение!
В его голосе явно зазвучала злая насмешка, почти издевательство: словно он плевал на что-то и был рад, что плюет.
- Па-артии? - в тон ему подхватил Любкин. - Коммунизму? Да ведь коммунистическая наша партия... она ведь тоже уже подчинена! Она ведь тоже в хомут полезла, да так полезла, что думает, будто этот хомут, - это она сама и есть.
- Ну-ну! - почти прикрикнул на него Супрунов. - Молчи!
- Я и молчу! - хитро подмигнул ему Любкин. - Я вот как молчу: ни слова. Обвинительные заключения подписываю, на тройке их докладываю, сколько надо человек уничтожить, всех уничтожаю, а... молчу. Но только ты не сомневайся: если нашей коммунистической партии завтра прикажут выкинуть из мавзолея труп Ленина, проклясть Карла Маркса и заплевать коммунизм, так она и выкинет, и проклянет, и заплюет. И не потому, что послушается, а потому, что будет думать, будто это она сама так хочет.
- Правильно! - припечатал Супрунов. - А после того, как мы нашу ежовскую кампанию проведем, так она и еще больше подчинится, совсем подчинится, до конца. Но... кому? Кому подчинится?
Любкин опять посмотрел на него: глубоко, с силой. Посмотрел, чтобы найти ответ в самом Супрунове. И, вероятно, нашел: тот же ответ, что был в нем самом.
- Кому? Большевизму. Вот он-то и подчиняет себе все: и партию, и людей, и жизнь.
Супрунов опять встал с кресла: не любил долго сидеть.
- Это ты - правильно. Большевизм! - очень ровно сказал он. - Только большевизм. Один только большевизм. Что же еще?
- Больше ничего. Не коммунизм же.
- Э! - презрительно отмахнулся Супрунов. - Это - для дурачков.
- Только для дурачков, - очень спокойно и уверенно повторил за ним Любкин. - Ты... Я вот тоже так понимаю.
Супрунов несколько раз прошелся по кабинету. Остановился и усмехнулся.
- Ты, когда мальчишкой был, любил лошадьми править? - неожиданно, без связи с предыдущим, спросил он.
- А как же!..
- То-то! Вожжи в руках - великое дело. В них все. Вожжи! И вот я сейчас тоже держу вожжи в руках. А на этих вожжах тысячи человеческих жизней. А поэтому я не просто человек, Павел Степанович Супрунов, а я - сила. Разве ж не сила? Тысячи жизней на вожжах в моих руках. Сила! А коли сила, значит, я выше, потому что сильный всегда выше.
- М-да-а! - неопределенно протянул Любкин, хорошо поняв его, но в чем-то с ним не соглашаясь. - Вожжи... Вожжи, конечно, сейчас в твоих руках, а на их конце, конечно, тысячи человеческих жизней. Это ты правильно. Но...
Он посмотрел на Супрунова и усмехнулся ему прямо в глаза:
- В твоих руках вожжи? Выше ты? Ну, и ладно! Но только вот: вожжи-то... настоящее ли это? И вытянулся так, что захрустели кости.
- Ну, довольно языком чесать. Даешь работать.
Глава VIII
"Бабу" Любкина звали Еленой Дмитриевной Кудрявцевой. До того, как сойтись с Любкиным, она работала в средней школе No 17 и преподавала русский язык. Товарищи по работе, особенно учительницы, не любили ее и про себя называли ее "донной Стервозой". Возможно, что это было несправедливо, потому что она не делала ничего скверного, и никто не мог уличить ее в предосудительном поступке. Но веселый и беспутный учитель физики уверял:
- Явной стервозности в ней нет, но стервозность находится в ней в скрытом состоянии. Скрытая теплота плавления, так сказать!
Была она чрезвычайно красива - редкостной красотой чистоты, нежности и невинности. Но вместе с тем, где-то далеко, в глубине ее глаз и в уголках рта, таилось злобное, хитрое и порочное. И не только в ее взгляде, но и в ее движениях могло чувствоваться что-то змеиное, готовое и к хищному прыжку, и к злобному укусу, и к трусливому бегству, проворному и извивающемуся.
По ее словам, она была замужем, но с мужем развелась и жила одна, не имея никого родных. О ее частной жизни никто не знал, потому что она держала себя очень замкнуто, ни к кому в гости не ходила и к себе не приглашала.