В Ихреке мы задержались недолго. Когда по хребту стали, зыбясь, спускаться облака, закрывая до половины склоны, мы уже подъезжали к Катруху. Там старики в больших, всклокоченных рыжих папахах, в накинутых на плечи бараньих тулупах, беззвучно перебирая четки узкими восковыми руками, на которых вились синие жилы, долго обсуждали с Юсуфом, какой дорогой нам лучше перевалить через горы.
Они медленно говорили, много молчали. Думали, поглаживая широкие, веерообразно подстриженные бороды, пока наконец один из них, самый сухой и широкобородый, в черной папахе, не сказал, как бы подводя итог совещанию:
— Иди только через Чультидаг — пройдешь хорошо. Пойдешь через другие перевалы — сам пройдешь, коней погубишь. Снегу много там. Чультидаг в этом году стаял раньше. Иди Чультидаг…
И мы пошли на Чультидаг.
Пройдут годы, этой дороги на перевал уже не будет. По выверенному на всех поворотах шоссе с мостами и указателями помчатся комфортабельные машины, сидящие в которых будут равнодушными глазами следить за быстро сменяющимся пейзажем, думая о своих делах и совершенно не обращая внимания на прозрачный воздух высот, не чувствуя гор, запаха земли, дуновения ветерка, принесшего со снежных полей привет высот.
Лучше всего в погожее утро идти пешком, останавливаясь и наслаждаясь радостью, которую открывают горы человеку, заставляя глубже дышать, глубже всматриваться в игру облаков над утесами, в игру теней в расщелинах, в чудодейственную панораму каменных нагромождений, меняющуюся на глазах.
Но и верхом на крепких конях, ранним утром оставив пахнущий пряным дымом аул с его пробуждающимися голосами, хорошо ехать, никуда не спеша, медленно покачиваясь в удобном, новом седле.
Вдруг мой конь, как будто его ударили камчой со всего размаху, начинает так ускорять ход, что я не могу его сдерживать. Он уже мчится, спешит куда-то вперед, влекомый неизвестной мне силой.
— Эй, — кричит мне Юсуф, — тахта, тахта! Держи, держи, куда мчишься!
Я с трудом останавливаю своего скакуна и дожидаюсь Юсуфа, Он равняется со мной, и мы едем, переговариваясь. Наши кони идут ровно, голова в голову, вдруг опять скачок, и мой жеребец, раздув ноздри, скачет, как на скачках, и я опять ничего не понимаю.
— Таба, таба, держи! — кричит снова вдогонку Юсуф.
Я снова сдерживаю коня, и Юсуф, догнав меня, говорит:
— Что происходит? Ты его загонишь до перевала! Тут, брат, нет под рукой мусульманского кладбища…
Через несколько времени снова повторяется та же история. Я ничего не понимаю.
И вдруг Юсуф разражается своим насмешливым лакским хохотом. Он хохочет во все горло.
— Посмотри! — Он показывает, вытянув свою камчу вперед. — Там же какой-то чудак едет на кобылке! Кто из горцев сядет на кобылку? А этот сел, — видно, нужда заставила. Вот твой храбрец чует кобылку, и как ветер ему в ноздри ударит, он сразу бросается вперед. Потом он ее теряет из виду, успокаивается, — опять она, ее слышит и видит, и опять скачка. Так дело не пойдет… Остановимся. Пусть чудак отъедет подальше…
Кобылка исчезает. Мы одни в пустыне перевального подъема. Петли дороги закручиваются все круче и выше. На одном повороте наверху появляется кобылка. Мой конь делает судорожное движение и рвется вперед. Это просто ни к чему. Я говорю ему, как Юсуф:
— Стой! Так дело не пойдет!
Я выбираю небольшой уступ, с трех сторон обрывы. Я слезаю, перекладываю повод так, чтобы он резал рот вместо мундштука, которого нег, влезаю на коня и резко его останавливаю. Выше меня подымается Юсуф. Он останавливает своего коня и смотрит, что будет.
— Будет представление! — кричу я, приготовившись.
Вверху, высоко над нами, на повороте, показывается кобылка. Мой конь, сдержанный мною, делает свечку. Но кругом обрывы. В ярости он опускается на то же место, где стоял, и наклоняет голову. Я знаю, что сейчас он со всего размаху ударит меня головой. Я отклоняюсь всем корпусом назад и, когда он бьет головой, ударяю мягко кулаком ему меж ушей, и он кричит от бешенства. Снова он крутится на месте, снова хочет ударить меня, но у него ничего не выходит. Так мы боремся между обрывов. Он косится в обрыв своим диким глазом, пена уже висит на трензелях, повод рвет рот, так как я передергиваю его. Наконец кобылка исчезла где-то в высях перевала. Ее больше не видно на поворотах. Я даю коню ход, и он хочет мчаться, но высота берет свое. Подъем крут! Постепенно конь успокаивается, и я вижу, что с каждым часом ему труднее и труднее набирать высоту. У нас нет никаких тяжелых вьюков, но высота уже свыше двух с половиной тысяч метров, и мы видим, что наши скакуны изрядно притомились. Они останавливаются, тяжело дышат, осматриваются, как будто хотят найти возможность сбежать… Но нет! Надо идти вперед.
Они начинают спотыкаться. Мы слезаем и ведем их в поводу. Последняя тысяча метров дается им с непривычки с большим трудом. Они останавливаются и, зло посматривая на нас, стоят, — они устали, им все трудней идти, но выхода нет.