Читателям начала XXI века утверждение о том, что крестьяне были индивидуалистами, может показаться необычным. Действительно, в сфере научных исследований крестьянства подчеркивались его коллективные институты и общинный характер[364]
. Однако большинство американских экспертов по России в 1920-х и 1930-х годах возлагали вину за медленные темпы экономического прогресса в России на крестьянский индивидуализм. В некоторых из их докладов не придавалось большого значения сравнению индивидуализма с коллективизмом, а, скорее, этот вопрос рассматривался с точки зрения целей советской политики. Для этих авторов – среди них журналист Уильям Генри Чемберлин и экономисты Артур Фейлер и Лазарь Волин – индивидуализм представлял проблему только в той мере, в какой он противостоял советской власти [Chamberlin 1934f; 497; Volin 1937: 617; Feiler 1930: 246][365].Но другое направление мысли – более близкое к тому, что подразумевал Каунтс, – проливает свет на пересмотр понимания индивидуализма в американской мысли в межвоенный период. В 1920-е годы широкий круг американских интеллектуалов стремился создать новую, не столь абсолютную форму индивидуализма. По словам историка Уилфреда Макклея, этот новый послевоенный индивид был «проницаемой сущностью с нечеткими границами» между собой и обществом. Даже Герберт Гувер, президент-республиканец, который противостоял любому участию правительства в противодействии последствиям краха рынка, выступал за «лучший, более яркий, широкий» индивидуализм, который «призывает к ответственности и служению нашим товарищам». Масштабы экономических предприятий, предположил Гувер, сделали разобщенного индивида бесполезным в современном обществе; только благодаря участию в ассоциациях и организациях современный человек может достичь индивидуальных целей [Hoover 1922: 41–47, 66; McClay 1994: 150, 167–169]. Гораздо более влиятельным и радикальным был призыв Джона Дьюи к новой американской идеологии. Высмеивая «грубый – или уже
Призыв Дьюи к новому и более коллективному индивидуализму вдохновил многих экспертов по России, не только тех, кто, подобно Каунтсу, работал с ним непосредственно. Шервуд Эдди, христианский социалист, который спонсировал ранние исследования Джерома Дэвиса и Рейнхольда Нибура, задал риторический вопрос: «Не должна ли вся жизнь быть одновременно индивидуализированной и социализированной <…> для потенциального персонализма и великого общества?» Наблюдатели определяли индивидуализм индустриальной эпохи с точки зрения его коллективных элементов [Eddy 1931: 232–233][367]
.Многие американцы разделяли восторг Каунтса по поводу переделки человеческой природы. Например, Томас Вуди, профессор педагогики в Университете Пенсильвании, который провел год в Москве благодаря фонду Гуггенхайма, преследовал аналогичные цели. Ссылаясь на работу Дьюи об индивидуализме, Вуди посвятил целую главу своей книги объяснению того, как превратить индивидуалистические тенденции русских в более современные, то есть коллективистские. Вуди с одобрением отметил суровые средства социальной, а также психологической трансформации, восхваляя «откровенно признанную диктатуру» в советском образовании[368]
. Этот интерес к трансформации советской культуры посредством образования привлек не только сторонников Дьюи, таких как Каунтс и Вуди, но и наблюдателей, таких как Сэмюэль Харпер. Харпер высоко оценил советские действия по устранению «психологического фактора», даже признав силу, которую он повлек за собой. Хотя он не зашел так далеко, как Вуди, восхваляя принуждение, Харпер тем не менее настаивал на том, что оно «не вполне уничтожило положительное значение этого фактора». Принуждение, особенно когда оно «покрыто сахаром пропаганды», служило полезным целям в советском образовании [Harper 1931a: X, 155–156]. Каунтс свободно использовал термин «идеологическая обработка», без какой-либо негативной коннотации. Все общества должны прививать свои условности и правила, утверждал он, поэтому принципиальное различие между американской и советской системами заключалось в том, что советские школы использовали «современные методы и приемы», а не полагались на неорганизованный комплекс традиций и ритуалов [Counts 1931b: 323, 327–328].