К концу стала стремиться и война, словно достигшая уже своей наивысшей точки подъема, своего акмэ, и, перевалив пик некоего воображаемого эльбруса, двинула вниз по склону. Впереди было еще почти два года, даже больше, жестокие сражения, потери, но словно проскочило все в другой ареал поля времени, исход был предрешен, никакого блицкрига, победы не ожидало немецкую армию, а детали действительности подтверждали этот замаячивший на горизонте крах, превращаясь в знаки, в приметы.
Таким увидел в пути своем (из станиц) Кавказ Эрнст Юнгер: несчастья, следовавшие одно за другим, страшные ближние бои, мощные ливни, сели, разрушающие мосты и делающие непроходимыми дороги, караваны измученных животных, висящая на дереве (издалека напоминая елочную игрушку) возле взорванного моста мертвая лошадь, облепленные глиной мертвецы на обочинах, взрывы мин, растерянные случайные собеседники (один из них, например, рассказал, что лейтенант Райнер, чье надгробие хорошо помнил Юнгер, оказывается, был гениальным садоводом, выращивавшим и создававшим удивительные сорта плодовых дерев и цветов), потоки грязи, окружающие штабы, госпитали, продовольственные склады; на одном из склонов ущелья Мирное в тумане среди армии дубов и диких груш внезапно возникла группа могил с крестами в сыром, оплетенном серыми прядями белой туманной мглы девственном лесу, на одном из крестов означено было имя павшего в октябре 1942 года старшего ефрейтора саперов: Герберт Гоголь.
В начале сорок третьего в виде знания или в форме предчувствия было ясно абсолютно: разгром фашистской армии неизбежен и не за горами. Так и в комендатуре, в которой пребывала Эрика, вместо настроения самоуверенности, молодечества, презирающей разгильдяйство побежденных дисциплины возникли оцепенение, подавленность, тихая, еле скрываемая паника, предвещающая приближение советских войск. Бегали, таскали ящики, приезжали на мотоциклах связные со стопками приказов и реляций, возникло некое броуновское движение, похожее на непонятную оку суету обитателей микроскопа. В какой-то момент вместо занятых почти беспорядочной беготнею вестовых, ординарцев, низших чинов пришлось Эрике самой относить офицеру на квартиру пачку бумаг, донесений, распоряжений и сообщений; иные были только что привезены умчавшимся мотоциклистом, иные со слов радиста напечатаны были ее рукой. Переступив через порог комнаты, видимо служившей офицеру одновременно гостиной и кабинетом, она остановилась как вкопанная, вцепившись в пачку принесенных ею листков.
На стене, противоположной входу, висела скрипка. Эрика смотрела на нее неотрывно. Ей показалось, что это скрипка Тибо. Офицер ей что-то говорил, она не слушала, он взял у нее из рук принесенные ею документы, недоумевая, не понимая, что с ней.
— Вы играете на скрипке? — спросила она, заговорив наконец.
— Нет.
Вдруг дошло до нее, что она не разбирается в струнных и смычковых, видела одну-единственную, может, они все похожи, но если ей удастся взять скрипку в руки, повернуть и посмотреть — есть ли на ее спинке, под лопаткой, на тыльной стороне, родинка...
— Могу ли я посмотреть ее? взять в руки? Откуда она взялась?
— Можете, фрау Эрика, само собой. Мне досталась она в тот день, когда в овраге расстреливали здешних евреев вместе с эвакуированными. Один из евреев нес очень красивый старинный футляр, естественно было предположить, что в футляре ценный музыкальный инструмент. Я не мог допустить, чтобы его продырявили автоматной очередью или пулями, и велел солдату отобрать у еврея скрипку. Солдат отбирал, еврей не отдавал. Да сколько можно, сказал я, дай ему в зубы, я скрипок не расстреливаю. Получив прикладом по лицу, еврей словно отрезвел, отдал скрипку и, видимо, понял, куда их ведут, потому что сказал на ломаном немецком: «Вы бы хоть детей отпустили». Дай ему еще раз и поставь в строй, сказал я солдату. И тут этот идущий на расстрел, вытирая кровь, стал, глядя в сторону, улыбаться, рехнулся, что ли, предчувствуя смерть.
Отирая кровь, размазывая ее тыльной стороной ладони, Тибо глянул вдаль, посмотрел на боковую улочку и в середине ее увидел удаляющуюся, почти бегущую Эрику, которая вела за руки двух мальчонок, беленького постарше и повыше слева, маленького кудрявого темноволосого справа. То ли музыкантское, то ли предсмертное чутье осветило, словно лучом прожектора, возлюбленную его, и знал он теперь точно: младший мальчик — его сын. Она тут, у них есть сын, у него есть сын, Эрика уводит его прочь от дороги смерти, их ждет жизнь, какое счастье. Эти открытия заставили его улыбнуться, он улыбался, идя к оврагу, и продолжал улыбаться, когда его расстреляли, успев подумать: может, мы и ехали на одном поезде...
— Могу ли я взять скрипку в руки?
— Разумеется,— отвечал немец, пожав плечами.
Не дойдя полуметра, уже протянув руки, она потеряла сознание. Ее перенесли на диван, плескали в лицо водою, офицер влепил ей пару пощечин, достал нашатырь из походной аптечки, привел ее в чувство.
— Что с вами?
— После зимы в блокированном Ленинграде со мной такое бывает.