Восстав против фундаментальной церковной идеи Креста, раскрывающейся в жизни христианина как раз в «благочестии, смирении» – т. е. покаянии, Бердяев оказался предоставлен себе самому. Экзистенциальное одиночество есть условие и антропософского пути. Оккультный ученик, согласно Штейнеру, развиваясь, «вырастает из водительства свыше и должен отныне сам взять на себя водительство собою»[361]
. И Бердяеву установка Штейнера была близка: «Велико значение оккультизма ‹…› в утверждении спонтанности человека» – имманентного, без поддержки свыше, человеческого творчества[362]. Впрочем, к такому – метафизическому одиночеству Бердяев в глубине души не тяготел, его деизм все же вынужденный. Отойдя от Церкви православной, исторической, он стал считать себя мистическим членом чаемой Церкви Вселенской, апокалипсической. Отсюда его «фанатичная» (по собственному бердяевскому признанию) вера в истинность своих воззрений, догматичность проповеднического дискурса.Свой новый опыт Бердяеву хотелось вписать в гипотетическую Церковь Третьего Завета. Теперь в своем гнозисе Бердяев уповал на творческий экстаз, способный вывести субъекта в высший мир. В творчестве человек актуализирует свою природную божественность, является сотворцом Бога и т. д. – под собственный опыт «ослепительных молний» (Е. Герцык) Бердяев подводит новое,
уже третьезаветное богословие. Творческий экстаз предполагает богооставленность человека, – здесь вновь удивительное совпадение с принципами Штейнера, чей пафос – оторвать ученика от Церкви. «В деле творчества человек как бы предоставлен самому себе, оставлен с собой, не имеет прямой помощи свыше»[363]: уклончивое бердяевское «как бы» надо понимать деистически. Дискуссионный тезис Ницше «Бог умер» парадоксально делается краеугольным камнем богословия Бердяева. Здесь сфокусировано «апокалипсическое» (читай: постницшевское) христианство Серебряного века, и вариации Бердяева на эту тему бесчисленны. Приведу для иллюстрации богословия творчества Бердяева не слишком известный текст – выдержку из его письма (по – видимому, 1927 года) к Е. Герцык: «Я часто думаю так: Бог всемогущ в бытии и над бытием, но он бессилен перед „ничто“, которое до бытия и вне бытия. Он мог только распяться над бездной этого „ничто“ и тем внести свет в него… В этом и тайна свободы (то есть как человек может быть свободен от Бога). Отсюда и бесконечный источник для творчества. Без „ничто“, без небытия творчество в истинном смысле слова было бы невозможно»[364]. После отхода от Церкви «творчество» воистину стало для Бердяева «спасением» от бездны – не столько греха, сколько небытия, разверзшейся перед человеком Серебряного века. Его внутренний свет просвещал тьму «страшной свободы»: так конципировался им его собственный гностический опыт. И этот опыт творческого субъекта в принципе несказанен, непередаваем, – плоды же творчества с трагической неизбежностью отпадают в объективированный мир. Здесь глубокая разница Бердяева и Штейнера: последний принципиально «объективировал» свой опыт, объективировал и духовный мир, проповедуя общезначимый будто бы к нему путь. Гнозис же Бердяева солипсичен, он лишь чуть – чуть не дотягивает до воистину аутичной философии веры Льва Шестова.