Христология Бердяева принадлежит скорее сфере не «чистого», а «практического» разума. Бердяев верил, что живет в апокалипсическую эпоху, что «близ, у дверей» стоит Христос в силе и славе. И потому надлежит уже подражать не Распятому Христу традиции, а Христу Апокалипсиса, Царю царей и Господину над господами. «Се, творю всё новое», – говорит Христос Иоаннова Откровения, – творить подобает, согласно Бердяеву, также и человеку. Христос
Бердяева – это творческий импульс, чистый акт; Христос Штейнера и его последователей – это «живое существо Антропософии»[414]. Таковы два экстравагантейших воззрения мыслителей ХХ века, пытающихся спасти Христа от Ницше на путях Его приватизации. Антропософия и антроподицея в их христологических разделах являются двумя ответами на вызов Ницше – двумя версиями постницшевского христианства.Все же Бердяев консервативнее Штейнера, – отчасти благодаря использованию им старых дискурсов, категорий исторического христианства. Бердяев борется со Штейнером за общепонятное представление о Боге и Христе, вместе и за привычный образ человека. Бердяев в важнейших вопросах не хочет считаться с космической эволюцией, хотя историю он признаёт. Исторически обновляя прежние представления о Боге, Христе и человеке, он отказывается вытеснять их, на манер Штейнера, экстравагантными теософскими аналогами, – «отменив» Бога, аналитически «разлагать», «распластовывать» Христа и человека. «Преодоление человека» по Ницше всё же существенных черт человеческого облика в концепции Бердяева не затрагивает – в сторону ангела бердяевский человек не тендирует. В отличие от Штейнера, Бердяев дорожит человеческой цельностью, единым ликом человека, который возносится им в божественную вечность. Если угодно, Бердяев выставляет православную икону навстречу антропософской «матрешке» – тонкое обоняние Бердяева[415]
улавливает вблизи нее дух разложения.В «Самопознании» Бердяев признается, что иногда молится, – молился – святому Серафиму – и Андрей Белый, который в антропософском окружении начал сходить с ума[416]
. Молитва – это свидетельство теистической веры, которая в русской духовной практике оказалась более стойкой, чем гностическое любопытство. Браня историческое христианство, Бердяев до конца жизни посещал церковь в Кламаре. И быть может, самым неприятным в антропософии для него были магические токи, исходящие от Штейнера, и сектантская атмосфера вокруг Доктора. Примерно то же самое – в доморощенно – сниженном виде – он находил в окружении Мережковского. Бог; Церковь; вера в Христа и молитва Ему, – вместе с тем человек, трудящийся во славу Божию в надежде на райское блаженство, монах нового типа: вот простые и монументальные концепты, которые суть опоры экзистенциализма Бердяева. Но это в точности те самые идеи, которые Штейнер принципиально исключал из своего воззрения. Антропософией Штейнер хотел заменить христианскую религию, которую «проклял» Ницше. Против такой подмены Бердяев восставал особенно яростно.Последнее слово Бердяева об антропософии – это императив соединения духовно – научного знания с религией, – разумеется, приватным апокалипсическим христианством
Бердяева. Думаю, он всё же понимал, что это невозможно. Антропософские «истины» укоренены в духовной практике, разлагающей человека, – опытно разделяющей его телесность[417], обособляющей в душе разум, волю и чувство, а также заставляющей его реально воспринимать себя в качестве целой вереницы кармических ликов. Разлагающую силу антропософского делания остро чувствовала и осознавала слегка прикоснувшаяся к нему Евгения Герцык. «Иду от Бога, от спасения, от смысла ‹…›, – писала она, в глубоком унынии, в августовском – 1913 года – дневнике накануне окончательного принятия для себя антропософского пути. – Разложение, омертвение ценности жизни – да и пусть. ‹…› Личность разлагается, надо воззывать „Я“ из „не – Я“ ‹…› Новый человек сам себя должен сделать – прежде всего истреблением прежнего. ‹…› В себе – все лики (многосоставность), и для завершения жизни и истины нужно раздробиться, осознать эти лики, пробудить их» и т. д. – надо умереть прежде смерти[418]. – «Я» созревает, «начинает жить, что значит: оно начинает ощущать себя в смерти»: это что, следующая дневниковая запись Евгении? Ничего подобного: теперь я цитирую восторженнейшего и умнейшего антропософа Карена Свасьяна, восхищающегося антропософским философом и художником Карлом Баллмером, «обретшим смысл жизни» именно в смерти[419]. Это и понятно: антропософия – это путь к посвящению, но посвящение – не что иное, как мистическая смерть[420]. «Новый человек» антропософии – человек распавшийся; старый человек – не только церковного богословия, но и антропологии Бердяева – лик целостный, личность целомудренная. И соединить их нельзя – ни диалектикой, ни жизненным усилием.