Пытался представить Женьку с ребенком и не мог. Точно наяву видел, как летела она ко мне в клубе, смеющаяся, обрадованная встречей. Потом — танец, когда она, какая-то беззащитная, прижималась ко мне, и я слышал торопливый стук ее сердца. А из угла, из толпы парней, нас прожигали сумрачные, налитые угрозой взгляды из-под косой челки. Неужели теперь тот парень у Женьки в мужьях?
Жизнь ее переменилась. Все, связанное со мной, кануло и, наверно, не вспоминается. К чему воспоминания серьезной семейной женщине?
А я живу этим, для меня, казалось, ничто не пропало, ничто не ушло, и я не хочу поверить, что больше никогда она не кинется мне навстречу.
Мне виделось, как Женька жарко шепчет на ухо мужу слова, какие и мне шептала… Я сгорал от ревности. Все кончено.
Я ходил по мостику, курил. Не помню, как я провел ночь. Вроде и спал, и не спал.
К утру немного отлегло. Я принял душ, надел парадный костюм и вышел на палубу.
Мельтешил снег. Город скрылся. Над причалом косо мчались струи ледяной пороши и угасали в черной обеспокоенной воде.
Успели мы прийти, а то загорали бы за воротами бухты суток трое-четверо: город на виду, а недосягаем. Женатики извелись бы.
Синий утренний свет едва пробивается сквозь летящий снег. А в общем-то нормальная зимняя погода. Ох, и закачусь я нынче на весь день… Найду, чем занять себя. А вечером — «Прибой»: туда всех прибивает — уходящих и приходящих.
Делать мне было решительно нечего, и я слонялся по пустому, вымершему кораблю. Спустился в машинное отделение. Генка, скорчившись на верстаке, сладко спал. И такое у него было безмятежное, детское лицо, что не дашь парню двадцати одного, от силы — шестнадцать. А ведь механик, огромное хозяйство ему доверено. Машинное отделение — это добрый цех какого-нибудь завода. Я еле растолкал его:
— Почему не в каюте спишь?
— Раздеваться не хочется. Мыться, потом опять робу напяливать. Дед велел еще кое-что поделать, а потом на двое суток… — он почмокал губами от удовольствия. — На двое суток на берег…
Ну что с него возьмешь, пацан пацаном. А еще на Лиде жениться хотел. Умора…
— Ополосни свой самовар да пойдем завтракать, — велел я ему. И Генка, все еще не проснувшись, покорно поплелся умываться.
Долго, пока не продрог, стоял я на мостике с подветренной стороны, разглядывал черные силуэты кораблей в бухте. Им не хватало места у пирса, а может, они готовились уйти, да вот шторм их задержал.
Синее утро выцветало, белело. И вот-вот должен был появиться Синельников, чтоб я наконец мог стать совсем земным. У него сегодня уйма дел. Дали отдохнуть денечек, а теперь надо отчитываться за плавбазу. Инспекторы, начальники нагрянут. Тому — дай такую справку, другому — другую, третьему — еще какую-либо бумагу. А с меня спросу нет — гуляй!
Продрогший, заснеженный, ринулся я в каюту. Не глядя перед собой, налетел на женщину, закутанную в платок, и чуть не сбил ее с ног.
— Черт безглазый… — услыхал я знакомый, чуть глуховатый голос.
— Лида? — вырвалось у меня, прежде чем я успел сообразить, кто это.
Я распахнул дверь каюты и обнял Лиду за плечи.
— Проходи. Откуда?
— С неба свалилась.
Она сняла платок у порога, отряхнула снег и села к столику на диван.
Лицо ее было бледным, поблекшим. Снег и утренний холодок не коснулись его. Глаза усталые и больные. Она старательно разглядывала каюту, чтоб не встречаться со мной взглядом.
— Что случилось, Лидок? — спросил я.
Она вскинула голову:
— С чего ты взял?
И опять отвела глаза, расстегнула старенькое, с потертыми бортами пальто, слишком легкое для такой погоды, прикрыла колени платком.
Лида молчала. Я закурил, открыл иллюминатор. В каюту полетели снежинки: падая, они съеживались, пропадали, превращались в темные пятнышки.
— Ну что, в молчанку будем играть? — не выдержал я. — Скажи хоть, как поживаешь, где трудишься? У меня нет семейного альбома, а то дал бы тебе посмотреть. Так, кажется, развлекают гостей.
— Перестань! — брови Лиды сердито дернулись. На лбу пролегла резкая складка. — Нечем мне хвастать. У хорошего хозяина и свинка — господинка, а тут до сих пор угла своего нету, того и гляди, из «бич-холла» выгонят.
Лида резко повернулась.
— Дай закурить, что ли, — она с вызовом взглянула на меня. — Не удивляйся…
Я знал этот знаменитый бич-холл, гостиницу моряков. Там вечная неустроенность, в комнатах всегда как после попойки. От разудалой веселости жильцов эту гостиницу водило и шатало, точно корабль в крепкий шторм. А ей, домовитой, зажечь бы свое окно, зажить тихо и спокойно. Да не с тем, видно, человеком, судьбу связала. У него на земле даже прописки нету…
— Не удалось, значит, боцмана под каблук? — шутливо спросил я и притопнул.
Лида строго поджала губы и не отвечала. И мне стало неловко. Я-то ведь знал: Палагин с самого раннего детства лишен был и родного угла, и родительской опеки.
— Ну, ладно. Зачем пришла-то? — поспешил я загладить неловкость.
— Втемяшилась ему в голову эта «Чукотка». Ничего больше знать не хочет, — тихо сказала Лида. — Куда только ни звали его — ни в какую. Уж я и корила, и уговаривала, а потом махнула рукой.